Поблагодарив за все, я снова вышел на прямой путь.
Солнце уже взошло над горизонтом.
Вдруг мысль мелькнула в мозгу птицей: дойти до острова Артем, попроситься к Гюнель,
к бывшей однокласснице, в которую был влюблен мой друг,
Адмирал тюльпанов, пропавший в Америке…
Попроситься на чай к Гюнель, заняться с нею любовью и после двинуть, как в детстве, на эстакаду,
уводящую в море, далеко-далеко, достичь той точки,
когда вокруг нет ничего, кроме горизонта и моря,
нет никакой земли, а только волнистая нитка эстакады тянется в море, возможно, до самого Ирана,
и мне пригрезилось, что, как Христос по водной глади,
я в конце концов смогу дойти до Мекки,
а может, и до Иерусалима.
Я шел вдоль трассы, и автомобили пронзали меня,
как пушечные ядра. Я миновал Мардакяны.
Я шел мимо бакинских сел, выходящих к морю,
в виду их мне дышалось легче — море давало свободу груди, и я мог раздышаться в Иран,
в Исфахан, в Шираз, мне было легче, когда глаза ласкали горизонт или обрезались им,
его лезвием, источая слезу. Я не заметил,
что слезы давно заливали мои щеки; при порывах ветра леденела влажная кожа.
Я прошел мечеть, мусульманское кладбище,
христианское кладбище, где заметил среди крестов одинокую мужскую фигуру.
Я шел за солнцем и чувствовал, как все цветы,
все солдаты-тюльпаны поворачивают за мной свои лица, тянутся постичь прямой путь.
Все пчелы, очнувшиеся от спячки,
выравнивают линии своих полетов.
Наконец я взобрался на холм.
В небе прямо надо мной парил сокол.
Я видел строй его перьев.
Светлый сокол то приближался ко мне,
и я тянулся ему навстречу, но птица снова отдалялась.
Противоположный склон холма завершался обрывом,
и я присел на вершине передохнуть, подумать.
Скоро мне навстречу поднялся человек в соломенной шляпе. Венок из засохшего хлеба на голове — символ затаенной смерти.
— Стой! — приказал он мне, и я остановился, готовый уже прыгнуть с откоса. Он кого-то позвал по имени, и вдруг,
как из-под земли, показался мальчуган, пяти-шести лет. — Давай топор!.. Мальчик обернулся и поднял топор, огромный, как у мясников, размером с плаху. Палач вознес его над моей головой, спросил:
— Что есть прямой путь?
— Ислам, — ответил я мгновенно.
— Молись, сейчас ты умрешь. Солнце высекло искру о край лезвия.
Глядя ему в глаза, я прочел «аль-Фатиха» и «Ихлас». Ангел шептал отрешенно вместе со мной, а когда я произнес последние слова, опустил топор и спросил помощника: — Может, свяжем его? Потом спросил меня, кого я ищу. Я выпалил наугад:
— Своего брата, Илью.
— Кто он?
— Не знаю, — ответил я. — Я не знаю, кем он стал.
— А кого ждем мы?
— Не знаю.
Только сейчас я вспомнил о Гюзель, о ее доме, может быть, она ожидает меня?
— Как ты сюда добрался?
— Поднялся с дороги.
— Что ты тут делал?
— Сидел. Долго сидел. Сокол хотел сесть мне на голову.
— Отойди, отойди от меня, — вдруг выпалил человек в соломенной шляпе. Он испугался, мой палач, попятился назад: — Я тебя боюсь!
— Извини, я не хотел тебя напугать, я только ответил на твой вопрос. Мы вместе спустились на дорогу.
— Куда ты идешь? — снова спросил палач.
— Я пришел сюда по прямому пути,
а теперь должен вернуться. Как мне добраться?
— Иди так же прямо, сам путь тебя выведет.
— Ко мне больше никто не прицепится?
— Иди, не бойся.
И я снова пошел. Дул ветер, жарило солнце. Послышался лай, от христианского кладбища ко мне мчались три собаки. Я стал громко молиться:
— Аллаху акбар, аллаху акбар. Собаки поджали хвосты, убежали прочь. Я пошел вслед за грузовиками, везшими камень из карьера, и вскоре вышел на трассу. Я умирал от жажды. Как вдруг я услышал за спиной стук женских каблуков. Я не обернулся, снова стал молиться:
— Аллаху акбар, аллаху акбар. Звук шагов исчез так же, как и появился. Я дошел до села Халла и сел на автобусной остановке передохнуть. Не знаю, сколько уже я прошел, и не помню, вскинул ли я руку или водитель сам притормозил, но милостью Божьей через мгновенья я ехал в город. Рядом с водителем сидел смуглый парень, его стриженая голова вся была иссечена шрамами. Я попросил подбросить меня до метро «Азизбеков».
— Чем ты занимаешься? — спросил пассажир.
— Я поэт и переводчик.
— Прочти что-нибудь, можешь? Я прочел «Натюрморт, две жизни».
— Ты ученый? Ты похож на ученого, твое лицо источает свет, — сказал водитель, которого звали Амир. — Нет, я не ученый, просто я много читаю, — ответил я.
— Почему ты совершил этот путь?
— Не знаю. Он мне был необходим, как дыхание.
— Тебя ждут дома?
— Не знаю. Точней, я бы не хотел этого знать.
— Государство обязано помогать, выплачивать пенсию, — сказал парень с иссеченной шрамами головой.
— Почему так думаешь? Зачем это? — спросил я.
— Ты же с приветом, что у тебя в голове? Мы подъехали к метро, парень приоткрыл дверь.
— Ты совершаешь намаз? — спросил он.
— Нет, пока не могу.
— Так вот, тебе надо совершать намаз.
— А сам ты совершаешь?
— Да, было дело, потом бросил.
— Как так? Почему бросил?
— Есть более высокие способы приблизиться к Богу, — после этих слов он попрощался и вышел.
Я пересел на его место и спросил у Амира:
— Почему ты не взял с него денег?
— Я же его, как и тебя, подобрал на дороге. Минут через пятнадцать мы были на набережной. Я снова решил заночевать на бульваре.
Я долго стоял в темноте, вдыхал море и думал, вот она — моя душа: вся она здесь, предо мной. Я стоял и плакал, следя за огнями в море.
Сегодня я обнаружил, что окно превратилось в дверь.
Как это произошло — неизвестно. Известно,
что было потом. Но как превращенье проверить? Как кажимость в явь провести — вроде бы окно остается окном во двор, но кажется — это дверь.
Тогда я вошел в него — отворил и шагнул. Что я увидел? — Лужайку, вокруг — дички апельсинов, кусты олеандров,
под ними лежали вон там и вон там и — о Боже! — рядом совсем крылатые звери, числом всего три. Я подумал в кошмаре — крылатые леопарды и вот они встретят меня. Но я оказался для них невидимкой. Я просто стоял и смотрел на то, чем они занимались. Вроде бы ничего страшного, вроде бы все как надо — ели они там что-то. Но вскоре, вглядевшись, я понял, что так меня сразу смутило.
Вся странность виденья была в том, что именно там,
за окном, они жрали.
Держа в мягких лапах, урча, они разрывали на части числа…
Числа множились и различались, исчезали в пасти и вновь появлялись. Тогда я схватил — страшный рык — и мигом таков был обратно.
В руке оказалось три.
Так начался Апшеронский полк имени Велимира Хлебникова.
…Хашем сидит у порога своего сарая, прислонившись к дверному косяку, пишет что-то в тетради, время от времени рассредоточенно, с черным сияньем в глазах вглядываясь в линию горизонта. Солнце клонится к закату, зоркость светила потихоньку смягчается, тени становятся менее гордыми, ложатся. К востоку, подымающемуся темнеющим, смежающимся куполом, чья глубина скоро откроется вместе с появлением первой звезды, у озера появляется стайка джейранов, начинает его обходить, сторонясь нашего жилья. Если поднести к глазам бинокль, можно сосчитать: три самки, четыре детеныша и молодой самец, не самый крупный, с новенькими, без засечек и трещин, рогами, но уже с сильной, раскатистой грудью и крутыми боками и ляжками, обводящими к тылу белое «зеркало» под куцым упорным хвостом, на которое, как на маячок, ориентируются его подопечные в случае быстрого изменения ситуации. Вспугнутый самец несется зигзагами, волной, с заносом кормы на изломах. Облачка пыли вспыхивают шахматным порядком, означая следы, — не отпечаток, по которому можно судить о состоянии копыт — такими следами, четкими их нитками унизаны тропы, — а разметанные ямки, глубина которых сообщит о весе самца: «Два пуда — предел джейрану, — говорит Ильхан, взваливая отловленного и стреноженного самца на плечи. — Худой баран и то больше весит».
Но я не подношу к глазам бинокля, я подставляю влажнеющие глаза закату. Я подсаживаюсь к Хашему, чуть ерзаю, почесывая спину о теплые доски сарая. Мы закуриваем.
— Хашем, а Хашем? Почему ты не уедешь в Россию? Ты думаешь на русском. Ты мечтаешь на русском. Ты ненавидишь на русском языке. Почему?
Хашем откладывает тетрадь, страницы которой полны математическими формулами, сгущающимися орнаментом вокруг довольно искусного рисунка хищной птицы — необычного сокола.
— Ты говоришь, как ребенок, да, — говорит Хашем. — Что значит уехать в Россию? Кто меня там ждет? Даже прораб на стройке меня там не ждет. Работать дворником в Москве? Нет, уж лучше в Питере. Москва грузный город, слепой. В Питере горизонт с любой улицы видно. Лет пять назад я еще собирался. Но куда я без этого царства? — мрачнеет Хашем.
— Ширван никуда не денется.
— Зато я денусь.
На лице Хашема проступила твердость, взгляд стал острым.
— Я столько лет гоню прочь мысли о России. Да куда там… Иногда я вспоминаю Хосрова…
— Кто это?
— Принц Хосров-Мирза. Уверенный, что падет от мести русских, шестнадцати лет был отправлен дедом в Петербург вместе с телом убитого в Тегеране русского посланника — просить прощения у царя. Вернулся в Персию, был ослеплен братом Махмудом в борьбе за трон, затем сослан. Остаток жизни прожил в Ширазе, приходил бродить по райскому саду среди фонтанов, прислушивался к пению птиц, к горячему солнцу обращал пустые глазницы, прикладывал ладонь к вершинкам фонтанов. Вспоминал без конца самое яркое, что видел в своей жизни. Вся его слепота затмилась поездкой к белому царю… Вся его жизнь отныне стала воспоминанием о Петербурге. Он долго прожил, кстати. Вот только себя жалеть последнее дело.