В самом начале апреля в ознаменование нового походного сезона мы исследовали новорожденный грязевой остров. Море у Апшерона всегда дышит — и лоцманские карты не работают полноценно. Почти все старые и новые банки — распростертые мели в море, коварно располагающиеся далеко от берега, своим происхождением обязаны вулканической деятельности. Грязевой остров не новость, грязевых вулканов достаточно на суше к югу от Баку — это такие расплывшиеся пригорки, залитые застывшей столбиками ячеистой грязью. Но именно рождение на глазах в море живого геологического существа, особенная его оживленность, даже телесность, с какой существо это кипело и показывалось из моря сквозь вспухшесть земной коры, — все это волновало и удивляло необыкновенно. Утром в яхт-клубе Сикху доложили, что в двадцати пяти милях от берега близ деревни Шевелян поднялся вулканический остров. Прибыли мы к нему на двух шлюпках и ялике уже на закате. Вокруг лежал штиль, на нем переливались разливы нефти — поодаль пятнами, а вблизи сплошняком. Белевшая макушка острова при приближении оказалась птичьим базаром: гигантская стая птиц множества пород и размеров поднялась в воздух и стала кружиться над нами, осыпая градом помета. Остров был залит уже успевшим застыть горячим грунтом вулканической грязи. Шершавый, неудобный для шага, весь в застывших ячеистых пузырях, топорщившихся тупыми столбиками, был усыпан птичьими яйцами, которые не требовали круглосуточного высиживания. Больше километра в окружности и высотой около метра, остров утробно гудел, просыпаясь ревом и всплеском грязевых грузных фонтанчиков. Наотмашь пахло нефтью. Я встал на колени, разбил, расчистил, лег на едва терпимый кожей грунт, чтобы всем существом почуять недра. Они пробрались в меня, кипящая нефть обожгла внутренности. Ребята кинулись собирать яйца, для коллекции, птицы били нас сверху, Сикх кричал, что брать разрешается только по одному каждого вида. Кашкалдаки, нырки, речные утки, гуси-пискульки, серые, белолобые, цапли, каравайки — оглушительно гоготали и каркали на все лады, били нас в шею, в головы. Удар гусиного крыла сравним с ударом палкой. Мы защищались веслами и выдернутой с ялика мачтой. Багряное солнце билось и секлось в неистовой молотьбе кружащих птичьих крыльев. Уже в сумерках выйдя из окружения плавающей нефти, мы зажгли ее и, долго уходя в ночь, любовались зрелищем полыхающего моря. Огненными периодами оно окружало остров, над которым носились стаи растревоженных птиц.
Весной девятого класса Сикх собрал у нас свидетельства о рождении для оформления летнего допуска в погранзону. Вернул их только через три недели, ибо тем летом собрался вести нас в недельный поход в первую зону, с самым строгим допуском, — на озеро Ханбулан, в наделы давно обещанного Гиркана.
В тех местах костер не разжечь, почва — не земля, а подушка листового перегноя. Деревья — каштанолистный дуб, дзельква, железное дерево, часто многоствольное, ажурно статуарное, скульптурное, ибо растет медленно, неподвижно, тихоход среди остальных деревьев.
Многие деревья в Гиркане, как здания, как храмы, останавливают, захватывают взгляд — гигантские организмы с расщелинами, полными воды, мха, со своими ручьями, которые как в горах — образуются по капле где-то вверху в кроне, на незримых уже этажах, потихоньку, напитываясь из туманов, или росой, или влажностью стопроцентной при перепаде между тенью и нагретым полем верхней листвы, по струйке капли собираются в трещины, дают ток ручейкам. В дуплах и расселинах стоят озерца — линзы, полные глухого сумрака, листьев, собранного с верхних этажей крон искр солнечного света. На одной из стоянок я нарвался на водопой шершней, который они устроили в расселине ствола: желто-черное лоснящееся стадо гигантских насекомых густо облепливало намокшую, замшелую кору.
Утром Сикх привел нас к царь-дереву: каштанолистному дубу — гиганту, одному из трех самых древних деревьев в Гиркане. Когда мы увидели его, мы одновременно увидели и себя — крохотных, тянущихся цепочкой друг за другом по тропе через сумрачную огромную поляну, по краю которой стынет ручей под переброшенными стволами, меж ярких рощиц гибкого, с глянцевитым стеблем бамбука.
«Этому дубу больше восьми веков. Старики перед тем, как идти в сорок первом году на войну, приходили к нему. Аксакалы говорят, что дерево с тех пор не изменилось. Стоит дуб как и стоял, будто время не прошло», — говорит Сикх, оглаживая ладонями уходящий вверх ствол, от высоты которого кружилась голова, будто предстояло ступить и провалиться ввысь, в прорву кроны.
Темный влажный лес, свободный от травяного покрова и подлеска, одновременно дремучий и просторный, влек перспективой, составленной новыми и новыми сводами крон, хранящими верхний тайно-близкий мир, осеняющими все новые и новые колоннадные поляны.
Полдня мы просидели у норы дикобраза под гребнем оврага, играли в шахматы, поджидая, пока не появится фырчащий, сердитый старик на коротеньких сильных лапках, с подвижным мокрым носом, и свет фонарика повернется, потечет в его иглах. Дикобраз спрятался, но скоро снова вылез, сердито расшвыривая землю, затопал к ручью.
Нижний пояс Гиркана по краю прорезался биджарами — заброшенными рисовыми полями. Отводную плотинку на Ханбулан забетонировали в шестидесятых годах, перестали высевать рис. Долгий луг, со всех сторон объятый уходящим в гору лесом, залитый парящими островками тумана, пересекался нами на рассвете. Две белые стреноженные лошади плыли вдалеке в травах.
От дебрей низменности мы поднялись в лесной пояс гор к хребту, изрезанному оврагами. Загадка: почему этот крохотный участок выстоял перед кавказскими оледенениями, — в силу чего, входя в Гиркан, вы переступаете за порог десятков миллионолетий, входите в третичный период, полный уникальных реликтовых растений. Сырость и сумрачность низинного леса, сказочно заросшего сассапарилью, плющом, обвойником, древовидными лианами, похожими на распятых, растерзанных, высохших меж ветвей старух, на которых — на их растянутых обезьяньих руках, животах, ногах — можно бешено раскачиваться, подтягиваться, перелетать с одной на другую.
Выше в горы тянутся заросли айлантуса — шелковой акации, ее дурманные, облепленные бархатистой влажной пыльцой розовые соцветия в перистых, разлетающихся кронах напоминают хохолки венценосных журавлей. Извивающаяся, сплетенная колоннада железного дерева перемежается вертикальными древесными селениями дубов с глубоко изрытой обомшелой корой.
Тропа выводит к Ханбулану — протяжной пресной линзе с крутыми берегами, полупрозрачно заросшими железным деревом, дубом. Сквозь листву и витую телесность стволов слепит отражением солнца водная гладь, оправленная терракотовыми склонами. Они испещрены полосами урезов: уровень воды в Ханбулане колеблется глубоко, высоко: щедрость изменчивей скупости. Единственный мощный водосбор на подступах к Ирану, озеро подымает, питает выше по склонам светлые грабовые и буковые леса, среди которых разлетаются ясные рощи грецкого ореха. Ближе к хребту лес полон света, тишина становится звонкой, крик — долгим, не гаснет, как в низине, поглощаясь сплетеньем растений, прелой, пружинистой, как стог, землей. Полторы сотни эндемиков, полсотни исчезающих видов растений. Рысь, косуля, вепрь, медведь, леопард, дикобраз, похожие на мумии гнезда шершней, гигантские слизни: размером с собаку, ползучий гад агатовой прозрачности, живущий десятки лет и дышащий легкими, а не кожей, был обнаружен мной поглощающим крышку котелка…
Сейчас ясно, что тогда в Гиркане недра будоражили по-особенному. Источавшийся ими звук не был простым протяжным звоном нефти в соляных куполах, в песчаных ловушках, скрежетом и скрипом синклиналей, как в основании Апшерона, на излете Большого Кавказского хребта, погружающегося в море. К Ширвану уже свободно журчали, вздыхали, длились и запевали гармоники, замысловато прогуливаясь мелодикой по октавам. Такое звучание легко модулировать акустическими контурами: получится электронная музыка медитативного содержания. Я слышал недра не ушами, мне не нужен был переводчик, порой эти движения силы коры приводили меня в трепет, как снизошедшая музыка композитора, как пророка нечленораздельная, слышимая мозжечком, божественная речь. У меня нет никакого музыкального слуха, и я приходил в ужас от мысли, что, возможно, хлеб отдан человеку не беззубому, а с зашитым ртом, что воду подают не жаждущему, а зараженному бешенством — водобоязнью. Я помнил рассказ Хашема, пересказавшего из книжки, как Чайковский в детстве бежал ночью к матери в постель, моля избавить его от музыки, поразившей его сознание. Но меня звон недр не часто доводил до трепета, разве землетрясение могло щелкнуть по барабанным перепонкам, шесть баллов, трещины по штукатурке, семьдесят километров от берега до эпицентра, шесть утра, никто и не слышал, я провожу ладонью по стене, рука бледнеет от побелки… В Гиркане некое новое, невиданное в иных местах движение взяло близкую, высокую ноту, будто неживое распевалось определенно животным голосом. Очевидно, могучи были отложения растительно-животного мира на фоне всеобщей безжизненности миллионов лет оледенения: всего два или три километра отделяют выжженную степь от вечного барочного буйства Гирканского леса. Шуршание опавших слетевших и истлевших за миллионы лет листьев, стволов — миллиарды тонн накормившей будущее древесинного локуса; топот, хруст и визг хищников и жертв — спрессованный из множества эпох тучный шум дышал мне в позвоночник сквозь каремат и спальник…
Квинт Курций Руф, красноречивый фантазер-биограф Великого Александра, устами Столярова сообщил нам будоражащую историю о том, как в 330 году до нашей эры амазонская царица Фалестра посетила вставшего на юге пред Гирканом Александра Македонского. Оставив войско на Мугани, лишь с тремястами телохранительницами она преодолела Гиркан и приблизилась к лагерю греков. Вышедшему к ней Александру, пристально осмотрев его, она сообщила, что хоть тело его не соразмерно его величию, но тем не менее она желает зачать от него ребенка. Александр согласился подарить ей тринадцать дней свое