— Ну, почему? Почему? — взвивался «волчком» бешеный автор. — Почему ты произносишь реплики так, что даже суфлер услышать не может? Ты сам-то слышишь?
— Вы же слышите.
— Так, секундочку. Я не считаюсь. Внимание! — загрохотал Штейн и захлопал в ладоши, обегая сцену, сгоняя всех в кружок. — Слушайте и не говорите, что не слышали. Слушайте и запоминайте, чтобы он не говорил, что не помнит. Отвечаю на вопрос, кто есть Илья, — Штейн свирепо повернулся ко мне. — Представь апрель 1921 года. Ты начальник агитотдела Персармии, Персидской Армии, штаб которой находится в Реште для поддержки народно-революционного движения. Ты юный, но героический человек, способный повести за собой в атаку красноармейцев. Ты способен пустить предателя революции в расход, одним щелком. Ты способен к твердости и восточному коварству: ты можешь послать солдата в тыл с запиской, содержащей приказ подателя ее расстрелять. Ты способен взять в долг у нищего полубезумного поэта деньги и не вернуть их ему. Или как начальник его просто не выдать расчет после экспедиции. Двадцать туманов! Цена хорошей винтовки. И ты способен ласково терпеть притязания вернуть долг, ибо ни у кого ты не одалживался, потому что поэт сумасшедший и давно страдает манией преследования. Маяковский, видите ли, у него украл черновики! Черновиков просто не было, потому что стихи не писались. Формулу времени тоже никто не крал, ибо она так и не была предъявлена в чистом виде. Ты способен вывезти из Персии несколько повозок трофеев и через год оказаться исключенным временно из партии за утайку восточных ценностей. Ты стойкая и честная личность. Не каждый сможет выдержать троекратное исключение из партии, четыре ареста и две ссылки, это помимо мучений дознанья. Когда тебя через пятнадцать лет арестуют по обвинению в шпионаже и троцкизме, ты — невысокий (ссутулься, не скупись, экий дылда), седой, с профессорской бородкой строгий человек — станешь старостой камеры, выдержишь все пытки, будешь защищаться научно, избежишь оговоров, не выдашь никого. Так почему ты шепчешь?
— Мне мой герой кажется робким.
— Это Абих робкий? — вскричал Штейн. — В тюрьме он хвастался, что все беды его от личного знакомства с Троцким, что отказался от ордена Красного Знамени, ибо истинные революционные борцы не нуждаются в наградах. Да он чистопробный авантюрист, шпион по натуре, разведчик, умный проныра: он сторожил чужое открытие, воровал у великого поэта черновики, списывал украдкой у него из тетрадей формулы Времени.
— Но в то же время Абих — яростный защитник ценности Хлебникова для будущего, — мямлил я в ответ, припоминая инструктаж, розданный на листках на прошлой репетиции. — Дважды он регистрировал договоры в издательствах на издание книги о путешествии Хлебникова в Персию.
— Он просто хотел причаститься величию поэта. Он мог шлепнуть Хлебникова в случае, если бы тот действительно что-нибудь толковое и окончательное открыл. А результат экспроприировать в пользу революции. Абих — питомец Блюмкина и через него — Троцкого, который как раз и руководил порывами Блюмкина. Кумир и покровитель Абиха — Блюмкин, страшный человек, любовник революции, еретик, исполненный брутальной похоти и самозванства — наравне с яростным стремленьем к высшей правде, сладострастная неизвестность которой привела его и на Тибет, и к исмаэлитам, и в Палестину…
— Чудовище, — испугалась Гюнелька.
— Ублюдок, — сказал Вагиф.
— Не вам судить, лилипуты, — сказал Штейн. — Пожили бы вы с такими задатками на взлете XX века, поработали бы подмастерьями на заводе — в черте оседлости, без права на образование и цивилизованное будущее: прямой путь стать умным чудовищем.
— Не знаю, не пробовал, — не понял я Штейна.
— Блюмкин — человек, обучавший твоего героя науке беспощадности ума и всепоглощенности делом мировой революции. Абих в Реште доложил Блюмкину, что футурист, специалист по будущему, Хлебников в своей работе «Доски судьбы» ищет формулу времени. Потому он и рвался, и прибыл в Персию, что знает о приходе мехди, повелителе времени. Обладание формулой времени, выведенной на основе связи прошедших эпох, событий, составивших их, дает возможность системного предвидения исторического процесса. Хлебников работает над выражением одного исторического события через другое с помощью степеней чета и нечета, двух фундаментальных элементов бытия.
— А зачем Блюмкину, то есть Троцкому, эта формула? — спросил Вагиф.
— Как зачем? Ведь такое знание — не просто сила, а всемирное могущество! Троцкий был одержим карикатурой мессианской идеи — всемирной революцией. Он сам исподволь примерял на себя роль освободителя мира, совершенного победителя, именно мессианского типа. Вот почему ему необходима была формула времени, над которой работал Хлебников, ибо, владея ею, он получал инструмент для препарирования будущего. Риск поражения с ее помощью был бы сведен к минимуму. Десять, двадцать лет — и Северный полюс поменялся бы с Южным.
— У Хлебникова не было таких коварных мыслей, — приблизился к нам с возражением Хашем. — Хлебников ненавидел насилие. Он все бы сделал для того, чтобы не допустить кровопролития. И к тому же Абих относился к Хлебникову с нежностью. Иначе бы Велимир не посвятил ему стихотворение про верблюда и не рисовал бы его портрет. Велимир очень ранимый.
Я посмотрел на Хашема и осознал, что не хочу понимать то, что начал понимать.
— Но пацифист вряд ли бы принял участие в революционной экспедиции в Персию, — зыркнул подозрительно на Хашема, но обратился ко всем ребятам Штейн. — Велимир ненавидел насилие теоретически. Но мир освобождать от несправедливости собирался практически. В этом смысле он не слишком далеко ушел от своих соглядатаев — Абиха, Блюмкина, Троцкого. Операция по Хлебникову была придумана Блюмкиным, Абих в Москве предпринял несколько попыток сблизиться с поэтом и был атакован Митуричем. Тем не менее ему удалось установить, что формула времени Хлебниковым все-таки была извлечена и те пропавшие черновики, в исчезновении которых Хлебников винил Маяковского, на самом деле были выкрадены Абихом.
Мы все переглянулись. Штейн погасил улыбку и стал серьезным. Глухо быстро проговорил, не поднимая глаз от листков с пьесой:
— Я отыскал в Баку архив Абиха, но формулу времени нужно еще оживить. Хлебников записал ее пророчески, почти без выкладок, как Ферма свою теорему на полях чужой книги. Черновики Хлебникова темны, так что работа предстоит нешуточная.
Мы притихли совсем. Штейн пустил веером листки из папки, вынул большую старую фотографию. Мы приблизились и окунулись в нее.
— Вот, посмотрите — это все ваши герои. Томашевский, Доброковский, Кайдалов, Блюмкин, Костерин, Абих.
На потрескавшейся, оттенка сангины фотографической картонке на фоне обрубка античной колонны и пальмы сидели трое и стояли еще трое молодых людей, чей возраст на вид был разбросан от двадцати до двадцати пяти лет: хитрый прищур невысокого, в костюмчике и галстуке, с усиками и умными улыбающимися глазами, чуть широкоскулого светловолосого человека; наивный взгляд курносого, но с пышными усами красноармейца, с пухлой, несколько вывороченной нижней губой, в гимнастерке с нагрудными клапанами; по центру стоял над всеми лихой — руки в брюки — с прямым пробором, сухолицый, с казацкими усами молодец; дальше — серьезный взгляд исподлобья, зачесанные назад волосы, широкий лоб, сложенные за спину руки, самый старший; темный косматый, в многодневной щетине тип, с нависшими валиками бровей, с лицом одновременно героическим и практическим, отвернулся от объектива; слева робко смотрит кудрявый, крепкий телом юноша, под ним сидит узколицый, с толком еще не проросшими бородкой и усами, с густыми русыми волнистыми волосами, с настороженным взглядом, полным затаенной страсти, Абих, его плечо прижал указательным пальцем Штейн.
— Вагиф, твой подопечный — Мечислав Доброковский, замечательный график, забытый незаслуженно. Что мы о нем знаем, кроме того, что он — автор этикетки папирос «Казбек»? Бывший мичман Балтфлота, участник Ледового похода — из Гельсингфорса в Кронштадт, спасшего русский флот от захвата немецкими войсками. Впечатленный рассказами о Персии, которые слышал от своего командира, легендарного предводителя Ледового похода, наморси Балтфлота Алексея Михайловича Щастного, загубленного Троцким, — Доброковский решил во чтобы то ни стало посетить места, поразившие его воображение. Щастный, будучи членом межведомственного радиотелеграфного комитета, год провел на Каспии, осуществляя строительство береговых радиостанций на острове Ашур-аде и в Энзели. При первой же возможности Доброковский добился командировки на Каспийский флот, в результате чего его одержимость Персией слилась с одержимостью ею же Предземшара — Велимира Хлебникова.
— Вас понял, — кивнул Вагиф.
Штейн в моем случае рассчитывал на дополнительные вопросы, но, прочитав в моем взгляде разбавленное вежливостью безразличие, шагнул в сторону.
— Гюнель, теперь поговорим о твоей героине — Гурриэт эль-Айн. Великая женщина Востока, боготворимая поэтом Хлебниковым, она стала последовательницей Баха-Уллы и Баба, одной из первых мучениц новой религии. Была удушена в темнице палачами.
— Баб и Баха-Улла — это пророки? — спросил Хашем.
— У-у-у, я погляжу, вы совсем неучи. По большому счету, это ты должен мне рассказывать о Баха-Улле, ты же перс, не я. Ты хоть как-то интересуешься историей своей родины?
— Интересуюсь, — покраснел Хашем.
— И что ты о ней знаешь? — Штейн снял очки и сощурился на него мгновенно ослепшими глазами.
— Знаю, что моего отца убили люди Хомейни. Знаю, что моя мать сошла с ума от горя и ужаса, которые она претерпела в Иране.
— Да, ты говорил, — смутился Штейн и замолчал… — Хорошо, ликбез, это важно для понимания нашего главного героя Хлебникова.
— Разве он главный герой? — спросила Гюнель. — Он ведь говорит меньше всех, у него реплик раз, два и обчелся. И вообще выглядит как идиот. Ни ума, ни красоты. Какой он герой?
— Вот в том-то все и дело! — согласился Штейн. — В этом вся и загвоздка, что пренебрежимо малое человеческое становится исторически огромным вопреки всем законам природы и истории. Ведь кто такой Христос, как он видится сквозь толщу веков? Обыкновенный человечек, выступивший в роли защитника своего горемычного народа, небольшой ближневосточной племенной горстки людей. Он был раздавлен римской машиной власти, раздавлен был и его народ. И не осталось бы от него и его народа ни строчки, ни слова, однако же теперь этот человек и его народ — два осевых полюса мировой цивилизации, ее диалектический дви