крайней степени нервозных людей. Примечательно, что толпы эти почти всегда оказывались однополыми – мужчины отдельно, женщины (часто в мужских нарядах или дамских ночных сорочках) отдельно. Вот различие по возрасту было слабым.
Сам «китайский» воздух Парижа‐100 был, казалось, перенасыщен нервозностью, граничащей с истерическим припадком. То тут, то там по малейшему поводу, а то и без него вовсе, вспыхивали мгновенные ссоры, порой переходящие в массовые побоища, причем жесточайшие – не на жизнь, а на смерть.
Самое грандиозное случилось на площади Аквариум в три часа двадцать минут Новой эры. Пустяшная перебранка между двумя донами меньше чем за минуту переросла в масштабную потасовку, которая вскоре охватила всю площадь. Никто не знал, против кого, за что и почему он дерется, но каждый делал это со злобой необычайной. О пощаде поверженного не было даже речи, впрочем, поверженные ее и так не просили. В ход были пущены не только пятки и кулаки; в воздухе откуда ни возьмись замелькали ножи и тяжелые предметы, заменяющие дубинки; потом сразу в нескольких местах громко затрещали разрядники, а на ступеньках Музея искусственных наук забесновался совсем еще юный дон с огромным скваркохиггсом в руках – скваркохиггс истерически взвизгивал, каждым выстрелом унося десятки доновых жизней.
Окончилось все так же мгновенно, как и началось. Люди словно по сигналу опомнились, застыли на секунду в ужасе от происшедшего и в панике разбежались кто куда, с плачем, стоном и криком. На площади, густо покрытой трупами и тяжелоранеными, осталось человек десять конченых психов. Пританцовывая с торжествующе поднятыми руками, они перебегали от тела к телу, что-то выкрикивали, напевали и время от времени воздевали к предутреннему небу восторженные лица. Минут через сорок после того, как все кончилось, туда примчались доны из Наслаждений. Кровь и слюна.
Почти каждый на улицах был на грани нервного срыва, а те, кто не был, в большинстве своем эту грань оставили далеко позади. Число городских сумасшедших в ту ночь увеличилось в П‐100 на многие тысячи, если не десятки тысяч.
Любому стороннему наблюдателю такой всеобщий нервный вздрызг, даже с учетом недавно перенесенного холокоста, показался бы немножко неестественным и преувеличенным. Но сторонних наблюдателей к тому времени на Париже‐100 не было, если, конечно, не считать Фальцетти, для которого любой нервный вздрызг представлялся обычаем. Там были одни доны.
И каждый дон, наблюдая окружающее его безумие, думал не о том, что оно неестественно и что следовало бы поискать причину этого феномена, а о том лишь, какой, оказывается, неожиданно ужасный он человек.
«Вот это я такой и есть, – горько думали доны. – Все эти психи, все эти неврастеники – это я. Тут уж никаких сомнений, надеюсь? Это все я, просто в других обстоятельствах. Если бы я хоть на секунду мог предположить раньше, что способен на все то, что вижу сейчас вокруг, в чем сам – между прочим, между прочим! – принимаю непосредственное участие, то никогда не пошел бы против моторол. Не дело это для такого извращенного и неуравновешенного субъекта. Такой человек прежде всего должен заняться собственным лечением, а не лечением человечества».
Под действием таких мыслей кое-кто и в самом деле направлялся к ближайшему Врачу, однако Врачи в ту ночь работали с большой перегрузкой, к каждому из них стояла большая очередь.
То тут, то там неизвестно почему вспыхивали пожары – вещь крайне редкая для Парижа‐100. Самый крупный занялся в центре, на Второй Белой, идущей параллельно Хуан Корф. Там пылал громадный жилой билдинг, заселенный Бездельниками и социально защищенными семьями. Очевидцы утверждали, что билдинг загорелся сразу с нескольких концов и на нескольких этажах. Пожарная команда прибыла почти сразу, однако до этого огонь в считаные минуты умудрился пожрать несколько перекрытий. Билдинг готов был уже обрушиться, но пожарники, как всегда, сработали быстро и четко. Сначала сквозь разбитые и целые окна в здание ворвались птицы-спасатели и вытащили оттуда всех погорельцев. Вслед за ними началось собственно тушение пожара – понадобилось несколько штатных стай птиц-тушителей, чтобы быстро и полностью подавить пламя. Не успели тушители построиться в угол отхода и убраться в свои дежурные гнезда, как на смену им поползли несметные ремонтно-строительные стада.
Примерно в то же время обрушилось самое высокое сооружение Парижа‐100 – Парковочная мачта Гнедлига в Первом городском парке. Эта мачта – необычайно узкая игла высотой 576 метров – считалась одной из достопримечательностей Парижа‐100, хотя большинство горожан ничего достопримечательного в ней не находили.
Мачту взорвали, хотя злоумышленники так и не были найдены. Взрывы произошли одновременно в двух местах – у основания и посередине, там, где, по слухам, сразу несколько ареальных спецслужб устроили общую комнату байпассной связи с Метрополией. Самое странное – никто из свидетелей, а их оказалось довольно много, никаких взрывов не слышал, просто в один прекрасный миг игла с треском сломалась посередине, потом «словно как бы чуть-чуть подпрыгнула» и распалась. На счастье, в обоих лифтах Иглы никого тогда не было, поэтому, если не считать убитых падающими обломками (а их и так никто не считал), жертв ее падение никаких не вызвало. Все припаркованные к ней в то время бесколески автоматически отреагировали на аварийную ситуацию и вовремя отпарковались. В течение четырех суток после этого они, никем не востребованные, компактным облаком барражировали над местом происшествия на высоте 450 метров.
Любопытно, что доны, ставшие свидетелями падения Иглы, все как один почувствовали нечто вроде тайного удовлетворения. Источник его следует, по-видимому, искать в глубоком детстве Дона Уолхова. Он в те времена страшно боялся высоты и, разумеется, терпеть не мог лифтовых путешествий в Игле (стены ее лифтов для пущей древности были сделаны прозрачными). Как только очередной подъем или спуск благополучно заканчивался, мальчонка хватал родителей за руки, крепко зажмуривался и с садистским наслаждением начинал воображать себе, как ломается эта мерзкая, злобная палка. Он точно помнил, что она ломалась внизу и посередине. Каждый раз он с необычайной ясностью видел, с какой мучительной медлительностью она рассыпается – так рушилась в исторических стеклах та высоченная гора, падение которой сотни лет назад удалось наблюдать и заснять первооткрывателям планеты Париж‐100.
Так что, дипломатически выражаясь, Стопариж переживал очень трудные времена. Пожары, катастрофы, побоища и убийства, безумие на улицах и в домах, невероятное количество сумасшедших – наблюдая все это, доны только что не падали под тяжестью совершенного ими.
Но факт оставался фактом – город свою трагедию именно переживал, а ни в коем случае не умирал от нее.
Возьмите сегодняшний Париж. Не хотите Париж – возьмите Москву, Нью-Йорк или там Улан-Батор. Словом, возьмите любой из крупных городов и произведите над его жителями операцию, подобную стопарижской. Вы уже догадываетесь, что получится. Тут же вырубятся свет, тепло, газ, прекратится всякая связь – от Интернета до телефона. Закроются магазины, остановятся заводы и фабрики, замрет на улицах и в тоннелях городской транспорт. Прекратится такая незаметная штука, как управление городскими службами, да и весь ненавистный любому обыкновенному человеку бюрократический аппарат тоже перестанет действовать. И все это будет означать скорую и полную смерть города, если не придет помощь извне.
С его лица будут стерты представители самых разнообразных профессий, трудами которых был жив этот населенный пункт. Исчезнут все: от разнорабочих и продавцов мороженого, пекарей и краснодеревщиков до инженеров, директоров и бизнесменов; от мошенников и коммивояжеров до полицейских и священнослужителей. Словом, все подчистую профессии исчезнут, заменившись на одну – ту, которой обладает человек-донор, одолживший свое сознание всем остальным.
Если же представить себе совсем уже умозрительную схему, при которой «инсталлированный» город находится в полной оторванности от остального человечества и, стало быть, ни на чью помощь надеяться не может, то неизбежна смерть чуть не всех его обитателей, какую бы школу выживания они до этого ни проходили.
Положение с Парижем‐100 в корне отличалось от только что нами воображенного. Город, во многом управляемый моторолой, как уже было отмечено, не умер и умирать, по всем признакам, вовсе не собирался. Хотя местные информстекла, выпускаемые людьми, и прекратили выпуск новостей, сама информационная структура связи, так опрометчиво забытая Доном, полностью сохранилась и продолжала жить. Сохранились все городские коммуникации, ибо ими давно уже управлял моторола. В полной сохранности осталась и система транспортных интеллекторов, не дающих водителю заблудиться или совершить то, что сегодня называется ДТП. Ни на секунду не засбоили подземные заводы и агрофермы, снабжающие стопарижан различными товарами, напитками и едой. Некоторая напряженность, связанная с закрытием магазинчиков и мест питания, находящихся в собственности горожан, оказалась, как уже было сказано, просто-напросто неприятным неудобством. Ни производство, ни торговля, ни сервисные структуры особым образом от этой катастрофы не пострадали.
Правда, выведенными из строя оказались бизнес, банки и правоохранный депт. Однако последствия этих потерь должны были сказаться не сразу (исключением было исчезновение полицейских) – у донов, да, собственно, и у моторолы был приличный временной зазор, чтобы отвести или хотя бы смягчить угрозу грядущих бедствий.
Город, управляемый моторолой, прекрасно выжил. В системе функционирования Парижа‐100 люди оказались не самым нужным звеном – в принципе, город вполне мог обойтись и без них. В первые часы доны еще не поняли этого. А моторола… моторола радовался. Это была его победа. Это было великолепное свидетельство его мощи.
Глава 14. Ромео и Джульетта
Человек, проникший в «ее» квартиру, своего нового имени не знал. На нем не было ничего, кроме желтой спортивной курточки и белых пижамных брюк. Огромный. Длинные волосы его были всклокочены, на скуле красовался свежий синяк. Он толкнул дверь – та оказалась незапертой. Он немного постоял на пороге, потом позвал: