Персональный детектив — страница 81 из 121

А он скорбно смотрел на покореженный терминал. При нем еще никогда и никто так грубо не прерывал моторолу.

– Я злоупотребляю вашим гостеприимством, – наконец сказал он почти искренне. – Я должен идти. Большое вам спасибо за помощь.

Джосика, дико напрягаясь, попыталась выбраться из кресла, но рухнула, не достигнув цели.

– Кублах, – сказала она, жуя, в принципе, недурные губки. – Кублах, ну куда ты сейчас пойдешь? Ну что ты так за ним гонишься, что даже жизнью рисковать согласен? Вы ведь друзьями были когда-то.

Кублах уже не удивлялся ее осведомленности.

– Ну, положим, не совсем друзьями…

– А теперь ты его ловчишь… улавливаешь… поймаешь. Не надо, Кублах, нехорошо. И о-о-очень опасно. Ты ему не верь, мотороле, он правда скот. Скот, скот, скот-моторола!

Гигантским усилием она поднялась и теперь, растопыривая пальцы, пыталась удержать равновесие.

– Извините, но я действительно должен… мне просто необходимо уйти.

Он натянуто поклонился и пошел к двери. Сзади донеслось страдальческое:

– Пслуш, не уходи, пслушай, Кублах, мне надо тебе что-то сказать, очважно, вот пслу-ушай!

Кублах уже на выходе замер из вежливости и, не оборачиваясь, произнес:

– Я слушаю, конечно. Только покороче, пожалуйста.

Глава 6. Несостоявшаяся речь Джосики

Вот что хотела сказать Джосика, глядя с тупой пьяною злобой на то, как И-о-а-хим-м-м Кубл-бл-блах стоит, протянув руку к двери, тот самый страшный непобедимый Кублах, от чьего взгляда (только взгляда, поверьте, только!) твои мышцы становились чужими, твои мысли сатанели от привычного ужаса и тоже становились чужими, и тело отвергало собственную твою панику, так что даже задрожать пальцами, подкоситься ногами или расширить зрачки было не в твоей власти, и в муке душевной подчинялось его приказам, словно это его тело, а не твое, и шло за ним, и все, что он ни прикажет, с послушанием исполняло. Того самого Кублаха, кто теперь потерял над тобой власть, ха-ха, кто стоит сейчас, повернувшись к тебе спиною, превозмогая истинно метропольское отвращение к пьяным, но не уйдет, нет, не уйдет: теперь он хочет разобраться в происшедшем, но долго, долго себе этого не позволит, потому что не таков Кублах. Вот что она хотела ему сказать:

– Да, Кублах, да, перед тобой Джосика Уолхов, а ты и не понял, та самая Джосика, первая любовь Дона, персонального преступника твоего, о которой ты знаешь чуть-чуть – немного из досье Дона, немного из тех разговоров, которые вы вели по пути в очередную пенитенциарию, когда ему, парализованному твоей волей, позволялось немного поговорить: тебе было скучно, а ему невыносимо без таких разговоров-исповедей. Когда я появилась, вы уже и друзьями-то не были, да вы и не были никогда друзьями; ты, враг его по профессии и призванию, ты, палач-доброволец, гордо снявший тысячелетнюю маску, целью своей жизни поставивший (безо всякого к тому принуждения) обессилить Дона и, стало быть, его уничтожить, ты был в то же время единственным существом, хоть как-то заинтересованным в нем (ну да, да, Фальцетти, как же!), он был связан с тобой куда сильнее, чем кто бы то ни было еще в Обитаемом Ареале, он был физиологически с тобой связан и потому считал тебя больше чем родственником, больше чем другом, ведь друзья могут предать, а ты – уже нет.

Вот почему он так рвался рассказать тебе всё свое, и совсем (или почти совсем) не было у него желания переубедить тебя, перевербовать на свою сторону. И вот я, Джосика Уолхов, а точнее, сам Доницетти в ее лице, в ее теле, стою перед тобой, а ты не догадываешься, насколько хорошо я тебя знаю. Я, Джосика Уолхов, а не Дон, именно Джосика, брошенная когда-то своею первой любовью, и, думаю, возненавидевшая его, и, думаю, продолжающая любить (хотя, конечно, всё это примитивное, первое приближение к моим действительным чувствам), стою здесь перед тобой, и обвиняю тебя, и желаю за предательство приговорить к смерти, а вместо этого спасаю тебя от смерти. Я, Джосика Уолхов, стоя перед тобой в этом противном виде, сейчас буду рассказывать о себе, а ты будешь покорно слушать.

Я любила его, я знаю. Ах, Кублах, тебе не испытать той невинной ночи, которая между нами была, которая началась вечером и кончилась утром – это с ночами случается очень редко, – которая тянулась и тянулась и была длинней жизни, а воспоминаний оставила на одну только секунду, боже! Я первый раз касалась мужчины, я уверена, а он – женщины. Так я думаю. Так мне хочется верить. Я помню его памятью, как я касалась его.

А он… был он поначалу от неумения груб, я же была от неумения неприступна. Но потом… Не существовало тогда в мире ни единого звука, который оказался бы достаточно нежен, чтобы не оскорбить нас, чтобы не разрушить нашу гармонию. Я говорила «не надо», и он говорил «ах, боже мой, Джосика!»… Весь мир был преступно груб для того, что между нами происходило.

Ну, конечно, он меня бросил. Кто, как не я, в состоянии его оправдать за это. Я ведь ничего не должна знать о том, что было со мной после того, как он однажды вечером сорвался с Парижа (он обещал вернуться и не вернулся – он просто не мог, я знаю), до того самого момента, как он вошел в меня и убил, точно так же, как убил каждого из нас в этом городе. Я убийца. Слава тебе, Господи, хоть кто-то получает возможность «возвращаться». У каждого есть шанс восстать из мертвых, только ведь не у Дона!

И я, Джосика Уолхов, имеющая память Дона Уолхова, имеющая его цели и полностью разделяющая его преступления, хотя они, его преступления, никак не связаны с моим телом и, по справедливости, не могут быть моими только из-за того, что он ворвался в меня (с еще большим бессердечием, чем тогда, когда он меня оставил), убив предварительно Джосику, свою первую и – она даже не догадывалась – единственную возлюбленную, свою жену уничтожив, – я, Джосика Уолхов, проклинаю и его, и тебя, и себя, и только это я хотела сказать тебе, когда все три месяца ждала твоего прихода.

Особенно часто я проклинала тебя, Иоахим Кублах. Дон – это стихия. Его можно ненавидеть, но не понять его – преступление. А ты, тот, который в детстве называл себя его другом, ну, пусть даже не называл, а просто был вместе с ним, ты, в компании которого он сатанился в Свечках, ты, которого он выручал из кучи неприятных историй, ты, бывший и настоящий пай-мальчик, не только обвинил его в ереси – это пусть, это как раз нормально, – но и жизнь свою посвятил уничтожению этой ереси, то есть в первую очередь уничтожению самого Дона, своего бывшего друга, хотя ты и не хочешь так его сейчас называть. Я иногда думаю, что, может быть, не уничтожению ереси ты посвятил жизнь – что тебе до нее? – а уничтожению в первую очередь Дона и только потом, как следствие, ереси. Так или иначе ты согласился или даже сам вызвался – я не знаю, как это там у вас делается – посвятить жизнь охоте за своим бывшим другом. Скорее всего, сам, потому что даже моторолы не всегда придумывают такое.

Ты предатель, Иоахим Кублах. О, я знаю, я великолепно знаю, что ты никогда с этим не согласишься – ну какой же ты предатель, когда делаешь все из побуждений самых, может быть, высших и благородных… хорошо, я согласна, делаю поправку – ты предатель из побуждений высших и благородных. Точно так же, как Дон – убийца из побуждений того же списка. Ладно, проехали.

Я не хочу больше спорить и говорить об этом, и замолчи, Иоахим Кублах, и закрой, пожалуйста, рот, изобрази презрение, если хочешь, оно у тебя великолепно изображается, ты мастак изображать холодное презрение чистоты к грязи. И замолчи, всё! Замолчи, пожалуйста. И стой здесь, потому что тебе некуда больше деться.

Да, вот еще что! Я хотела рассказать тебе, Кублах (больше-то некому, ты послушай, пожалуйста), я хотела рассказать тебе о себе. О том, как я, Доницетти Уолхов, проснулся однажды в постели с каким-то носатым и бородатым, словно грубо загримированным, о том, как сначала было божественно хорошо, а потом стало дьявольски плохо, о том, как я с ужасом открыл, что я женщина, причем не какая-нибудь женщина, а собственная, собою же брошенная жена (ох, я с самого начала боялся именно этого, мне просто крупно не повезло – ну, ладно), бывшая Уолхов, потому что последней своей фамилии я и не выговорю, противная такая фамилия, он один раз пришел, а потом не приходил, брезгует… А рядом парнишка лет двенадцати таращился на нас. Он стоял перед нами в майке без трусиков, и от него несло испражнениями (но я же не знала, я даже не подозревала тогда, этого никто не мог знать, что дети не переносят замены разума, это был первый ужас, обрушившийся на всех нас, первая догадка о непростительности преступления, совершённая тем Доном, который был вначале – Я ЖЕ НЕ ЗНАЛА!), он лопотал какую-то несуразицу и пускал слюни – нет, такое невозможно рассказывать.

Как потом, будто частицы взрыва, мы разбежались с моим вторым мужем в разные стороны и как я блуждал (блуждала!) по сошедшему с ума городу, а ничего не понимающий моторола призывал нас к благоразумию. Я помню побоища, помню безумные лица, и дикий хохот, и отчаяние распоследнее, и попытки сорганизоваться хоть как-то; помню умирающего в больнице – не знаю, что меня туда принесло, – он бил кулаками в стену и выл сквозь сжатые зубы, а доны вокруг его постели во множестве собрались (один мял в руке длинный белый цветок) и мечтали ему помочь, и стонали в бессилии, потому что врачей не было среди нас, потому что, ну, ты знаешь, эскулапом Дон никогда не значился.

И наконец кто-то из нас догадался, что надо бы обратиться к мотороле – да, да, вызовите моторолу, скорей. И мы, каждый из нас, принципиально отвергающих помощь любой Машины, понимали, что он предает нас, что, умирая, он уходит от нас, но мы прощали, конечно – ну что ж вы, ну позовите, ну кто-нибудь, ведь плохо же человеку! – и сами отступали немного в своей антимашинной религии… ведь я, то есть Доницетти Уолхов, никогда не отрицал, что исповедую именно религию, именно веру, это вы всегда становились рабами своей религии, потому что стыдливо выдавали ее за знание, вы распинались в своем яром рационализме, яростно отталкивали саму мысль о своем полном и безусловном подчинении единому и всемогущему Богу – Машине. И странно – оказавшись в другом теле (казалось бы, несущественная деталь для религии), каждый из нас совсем уже не так непреклонно думал о верности своим принципам, словно это уже чьи-то чужие принципы, а не выстраданные так, как их выстрадал я, Доницетти Уолхов. И не возражай, я устала от споров с тобой на отвлеченные темы; жизнь, ты сам знаешь, куда паскудней и проще. Слушай молча, дай высказаться, сиди, сиди, Иоахим Кублах.