Персональный детектив — страница 82 из 121

О чем я? А, да, тот самый день, о Содоме. Йохо, я проходила улицами, скверами, я в тот день полгорода пешком обошла, я, как и все вокруг меня, все больше и больше проникалась ощущением непоправимой вины, своей причастности к массовому убийству, и с этим надо было жить как-то, и жить не хотелось, и впору было сойти с ума.

Мне казалось, я бегу от чудовищ, мне казалось, что и вправду за мной гонятся какие-то страшные, иногда они даже окликали меня, но в то же время, Кублах, мне казалось, что это я бегу за чудовищами, чудовищами, которые от меня ускользают; и я подумала тогда: «Кто же я-то, бегущая от чудовищ и за чудовищами, разве я сама в таком случае не чудовище?»

Как по-разному воспринимали доны плоды своего преступления! Одних охватывало эпилептическое отчаяние, другие это отчаяние пытались заслонить шутовством, трын-трава, бесновались… Третьи…

Слушай, Йохо, я видела банду женщин со всклокоченными волосами – уродливых, жутких баб, уничтожающих всё на своем пути. Нет, это было не тогда, позже. И это тоже был я, я себя не узнавал, я не мог поверить, что и там тоже мое сознание. Я видела других женщин, срывающих с себя одежду, себя с хохотом лапающих и пристающих к каждому: возьми меня, хо-хо, это будет что-то наподобие онанизма в комнате с зеркалами, ведь вокруг никого, кроме меня. Мне казалось, что мужчинам в этот день не должно быть интересно женское тело.

И еще я видела дона, который был очень похож на самого себя: он шел, руки в карманы, сутулился, как обычно, он затравленно озирался, и мы все провожали его глазами. Это был не он, мы завидовали ему.

Сразу пошел разброд: мало кто хотел действовать так, как замышлял Дон, – почему, почему, скажи, Кублах, скажи мне, Йохо, почему они все отказывались от Дона?

Ты не был там, ну как тебе рассказать? Я видела отчаявшихся с больными глазами, а другие хохотали и пели, видела ораторов, которые вели за собой людей, видела бандитов и контрбандитов, охотников и беглецов, убийц и самоубийц, дураков и шутов, видела доброту и жестокость, я никак, ну абсолютно никак не могла поверить, что все эти люди есть один человек, что это я сам – Дон, Доницетти Уолхов.

О, послушай, послушай, один из них поразил меня, это был, наверное, сумасшедший. Такой невысокий, плотный, со вздернутым подбородком, спокойный взгляд. Он шел и на ходу читал книгу, держа ее вертикально перед глазами. Читая книгу, он перешагивал через мертвых и плачущих. Я хотела спросить, что он читает такое, но тут к нему с воплем и мяуканьем подскочил рыжий мальчонка (я, кажется, узнала его) и замахнулся палкой с шипами. Многие тогда еще про детей не знали, только догадывались. Не отрывая глаз от экрана, чуть заметно улыбаясь прочитанному, тот человек отодвинул мальчишку рукой и пошел дальше. Я расхотела спрашивать, но все-таки было интересно (ведь он же Дон), и я заглянула сзади, через плечо. Но он прикрыл страницу ладонью и посмотрел на меня. И кивнул, потому что узнал, а потом книгу к глазам поднес и прошел мимо с поднятым подбородком, книгу свою читает.

И все, все меня узнавали, я сразу стала очень популярна в Париже‐100. Это было и приятно, и жутко, потому что все они близко знали меня, даже женщины, даже страшные и злые старухи. Некоторые заговаривали со мной, но я им не отвечала, потому что я тоже была Доном, больше Доном, чем Джосикой, я их боялась, я их ревновала ко мне. И они проходили мимо. Как другой, с книжкой.

Тот день… Он был ужасен, тот день, он всех нас, донов, пришиб. Он закончился для меня встречей с тем, первым, Доном, я, может быть, искала его. Дон и Фальцетти, рука об руку, друзья-неразлучники, подошли ко мне и сказали: «Мы тебя ищем. Ты нам нужен. То есть нужна». Дон сказал, что Фальцетти – единственный недон на Париже‐100. Как будто я и сама не догадывалась. Больше он ничего не сказал, один Фальцетти ужасно много тараторил и жестикулировал, а Дон молчал – он знал, что Джосикой я только зовусь, а на самом деле я не Джосика, он только-только начинал понимать, что я и не Дон тоже. Я так думаю. А Фальцетти склабился и болтал, и всё ему на ухо конфидентничал.

Они привели меня сюда и сказали, что теперь я буду жить здесь, что я буду охранять этот Дом и что Дом тоже меня охранять будет. И что Дом не пустит в себя (они так договорились между собой) ни Фальцетти, ни Дона, да и другого кого только с моего позволения впустит. Но чтобы я не открывала кому попало. Чтобы ничья нога… Обязали они меня и тот прибор – называется Инсталлятор, Фальцетти выдумал, – которым мы все это дело обстряпали, ото всех охранять. Они не объяснили зачем, но я поняла, а я даже не знаю, где он находится и как выглядит. И я согласилась, потому что была Доном, а еще потому, что не совсем Доном была, а еще потому, что Джосикой называлась, и теперь я вроде змеи вечной при сокровище заколдованном, а что мне делать с тем сокровищем, я не знаю. И ни Доном быть не могу, и ни в Джосику мне нельзя окончательно «возвратиться» – ты еще узнаешь, Кублах, что многие здесь в себя возвращаются – жуткое дело! Многие же, многие в себя возвращаются, а мне нельзя, потому что Дом охраняю. Я уже раз «возвращалась» – не получилось.

Подожди, Кублах, не спеши, я не все сказала еще, подожди, подожди, Кублах! Один-то раз я все-таки «возвратилась», нарушила свой же запрет, «возвратилась» – и сразу обратно, к Дону, к тому, что от Дона во мне осталось. Это было очень трудно – к Дону. К Джосике куда легче. Так просто – захотелось вспомнить. Именно вспомнить, а не узнать, ты меня понимаешь, Кублах? Но там страшные были воспоминания, там не только первая ночь с Доном или свадьба с тем, вторым, – там я и спивалась, и вешалась, и лечилась. Знаешь ли ты, Иоахим Кублах, что значит стоять навытяжку с жесткой ременной петлей вокруг шеи?

Но ушла, сумела не «возвратиться», тебе первому о том говорю. Чувство долга – убийственная шутка морали. Все три месяца я ждала только тебя, Йохо, Иоахим Кублах, потому что и ждать-то мне больше нечего было. Глупая старая змея над сокровищем заколдованным – чего мне ждать?

Вот тебе, Кублах, мое признание в ненависти, а с ним и Дом этот, а с Домом и тело мое в придачу – оно, как отрезвеет да отойдет, очень даже красивое. Дон так считает. А с телом, кстати, и Дона получишь в полное обладание, не с твоими там живчиками и проводочками, не с твоим джокером, а настоящее обладание. Хотя на что он тебе, Дон, ему от тебя не убежать никуда и ни при каких обстоятельствах – пре-до-пре-де-ле-ни-е. Вот так-то, Иоахим Кублах.


Это или примерно это хотела сказать Джосика врагу своему и главному палачу Кублаху, она долго готовила свою речь, долго слова выстраивала, хотя многое и присочинила, ну, да это не только с ней случается, но в нужную минуту сорвалась, напилась пьяной и потому из приготовленной речи ничего не сказала. Проникновенно глядя в глаза Кублаху, с нажимом глядя, сказала она вот что:

– Ыо-о-ой-й-й-й!

И осела в кресло, и мгновенно уснула, потому что перебрала.

Глава 7. Заседание штаба Братства

– Дон! Ты меня слышишь? Я иду к тебе, Дон! Я скоро!

И Дон при этих словах, вновь прозвучавших у него в голове, зябко поежился.


В миг полного устранения от дел и приятного созерцания моторола, как мы уже знаем, объял взглядом весь Париж‐100. Он свел в одну картину самоотверженный труд и не менее самоотверженное безделье, он вплел в ее узор чье-то полное отупение и чьи-то горькие размышления, подсластил его чьим-то любовным поцелуем и решительно отбросил многочисленные занятия гантельной гимнастикой, хотя вообще-то глупость он уважал, особенно в периоды созерцаний. Он… ну, словом, он видел чуть ли не все, что творилось в то время в городе. Он – и мы только что говорили об этом – в центр картины попробовал поместить встречу Джосики и Кублаха, эта сцена доставила ему удовольствие, особенно тем, что в ней ощущался привкус дважды сокрытого эротизма, хотя вроде бы откуда здесь эротизму взяться? Но вопросами причин и следствий во время созерцаний моторола не задавался – наоборот, именно от этих вопросов он всячески уходил и пользовался причинно-следственными связями своего мира только для плетения орнаментальных узоров на своих гигантских полотнах для неожиданных мазков, для, я извиняюсь за слово, контрапунктуры, то бишь противопоставления. Впрочем, не об этих тонкостях речь.

После Джосики и Кублаха моторола обратил свое внимание на дом Зиновия Хамма, что стоит на самой окраине Стопарижа, посреди Стеклянного сквера. Там в этот миг укрывался от его взглядов Доницетти Уолхов, геростратический преступник, всем известный как Дон. Здесь, пожалуй, впервые – вот это немного странно! – познакомился моторола с мастерством Дона, в котором уже, честно говоря, начал он сомневаться.

Вдруг пропала экранировка, и моторола вновь увидел неопрятную обстановку дома. Сам хозяин, Зиновий Хамм, одиноко сидел в своем неизменном кресле и что-то со встревоженным видом обдумывал. В подвальном кабинете, довольно скучной захламленной комнатушке, ожидая чего-то явно приятного, сидели Дон со своим штабом. Потом Дон встал и церемонно поклонился пустому пространству. И пропал. Пропало все. Комнаты дома (числом восемь) неожиданно слились в один большой зал, а Дон преобразился в певца-гастролера, поющего на полузабытой, архаической сингалингве. Четыре его верных помощника – Нико Витанова, Кронн Скептик, Алегзандер и Валерио Козлов-Буби, да еще плюс к тому давным-давно убитый Теодор Глясс, – помогали ему на правах, естественно, хора. Свисали складками занавесы, поскрипывали подмостки настоящего дерева, нестерпимо сияла люстра, а старинные напольные часы с маятником исполняли роль единственного зрителя и дирижера одновременно, притоптывая коротенькими гнутыми ножками, эти часы неистово отбивали в такт музыке какое-то бесконечное время. Впрочем, зрители были еще – с высокого потолка за исполнением песни внимательно наблюдали во множестве выросшие глаза. А прочие гости дома вместе с хозяином Зиновием Хаммом исчезли неизвестно куда.

Дон, одетый вычурно, с наигранным ужасом смотрел на поющий хор – у всех четверых были молитвенно сложены руки и пестрели бантики в волосах. «Дон, ах, Дон! – пели они тоненькими голосками. – Милый Дон, прощай, милый, ты никогда не встретишь нас больше». А Дон сильным ультразвуковым тенором отвечал, заставляя пространство вибрировать и сжиматься: «Ах, что вы говорите такое? Я не понимаю, как это не увижу?!» – «Нет-нет, не спрашивай, чего уж там, прощай, Дон! – похоронными, но и одновременно веселыми дискантами отвечал ему хор. – Не увидишь нас больше, неу вид ишь насб ол ьше, ах, увы, такова твоя тяжкая доля, бедный, бедный, милый наш Дон…» Они скорбно качали бантиками, весело при этом поблескивая глазками, а Дон бесновался (глаза на потолке в это время как по команде наполнились слезами и горестно заморгали, образовав дождик): «О, не верю, не верю, не говорите мне таких слов, моя задница не выдержит, я пукну прям сейчас!» – «Вот придет Кублах». – «Ой, боюсь, ой, не говорите про Кублаха!» – «Вот посмотрит на тебя Кублах». – «Ой, не надо, ой, не надо смотреть!» – «Вот послушно к нему потянешься». – «Нет, ни за что!» – «И пойдешь за ним не оглядываясь». – «Нет! Не-э-э-эт!» – «И уйдешь туда, откуда к нам не вернешься». – «Ой, боюсь, ой, не говорите мне таких ужасов!» – «И больше ты нас не увидишь, милый наш Дон, дорогой ты наш, бестолковенький». – «Не говорите так, молчите, пожалуйста, а то моторола услышит и нам задаст!» – «Что ж, прощай, Дон. Прощай навек. Мы больше не увидим тебя». – «Оэй!» – «Увы!» – «Оэй!» – «Увы!» – «Оэй!» – «Увы!»… И так далее, всего сорок пять тысяч четыреста восемьдесят шесть раз «оэйувы», все быстрее и быстрее, в машинном времени под конец.