Персонажи альбома. Маленький роман — страница 11 из 27

людаемый Петром Петровичем, утратил прежнее качество. Просто потому, что доктор, если и сидел в кресле напротив окна, этого света не видел, хотя он был. Впрочем, был или не был, если Петр Петрович его не видел, вопрос философский. Важно не это: теперь, когда Петр Петрович откидывался на спинку кресла и подпирал рукой голову, он поспешно прикрывал веки, а не приковывался взором к темнеющему прямоугольнику, прежде всегда рождавшему в нем медленные согласованные перемещения чувств, приближавшие доктора к умопостижению космоса. Когда спустя неопределенное время доктор поднимался, чтобы пересесть за письменный стол, он чувствовал легкость в теле и спокойную уверенность в душе. Но ныне под смежившиеся веки Петру Петровичу незамедлительно являлись одни и те же две-три навязчивые картинки, делавшие кровообращение бурливым, отменявшие какое-либо весомое помышление и затруднявшие дыхание. Доктор вставал из кресла с зарумянившимся лицом и рассеянным взглядом. К письменному столу он не подходил. Чаемая Петром Петровичем авантюра жизни, душевно раскаленной, как в итальянской опере, и интеллектуально сверкающей, как в прозрениях немецкого философа, осуществлялась предпочтительно с музыкальной стороны. Бог словно усомнился в том, что Петр Петрович способен быть чем-то большим, чем он есть, и отпустил ему по его возможности.

Тем временем поведение природы в окрестностях Полян было заведомо предрешенным: зыбкие миражи лета сменила непререкаемая геометрия поздней осени. Высокая ветла у крыльца оголилась, в просветах растопырившихся веером прутьев хохлились саркастические вороны. Когда Петр Петрович сходил с крыльца, они на него смотрели.

Однажды Петр Петрович вяло и нехотя вспомнил: «А как ты понял? Как хорошо, что ты понял…» и вдруг подумал, что никогда больше не увидит Марью Гавриловну, и очень удивился тому, что у него вообще была какая-то жизнь до этой жизни. И уж во всяком случае, прошлое не представлялось ему длительностью, которую можно последовательно припомнить, потому что припомнить последовательно – значило проложить в лесных дебрях не существовавшие тропинки между двумя-тремя сохраненными памятью окаменевшими полянами, эпизодами забытой жизни. Поэтому он помнил только стоявший на буфете ослепительно начищенный самовар, старуху с dementia senilis, безжалостно обошедшуюся с пауком, бездонный страх, которым он тогда вдруг исполнился, но последним сполохом было воспоминание о дважды повторявшемся сне, из-за схожести слившимся в один-единственный сон. Этот сон объединил его предшествующую жизнь с нынешней, приснившись в последний раз спустя неделю, ночью, и ярче прежнего. В нем он видел себя поднимающимся по стеклянной лестнице внутри стеклянного дома. Стены дома пронизывало теплое, льющееся извне белое сияние, в средоточие которого вела лестница, при этом подъем по ее ступеням сопровождался нарастанием внутренних тепла и блаженства, каких он прежде никогда не знал…

Очнувшись, Петр Петрович дольше обычного сидел на краю постели. По привычке соотносить душевные состояния с музыкой он пробормотал: – «…струнный квинтет, интермедия перед финалом…». Эту новую музыку ему довелось слышать всего один раз, и она его поразила.

Он вышел, как обычно, из флигеля к обеду в столовой. Управляющий читал за столом газету. Скрывающаяся под вуалеткой Анна Александровна появилась из своих комнат последней. Петр Петрович не замечал смены блюд, в эти мгновения он рассказывал внутренней Анне Александровне о сугробах на Васильевском и о том, как крёстный Федор Вильгельмович затягивал тесьму на замшевом чехольчике с чудесным набором молоточков для исследования рефлексов, приговаривая, перед тем как уложить чехольчик в футляр: «Немножко меньше воображения, Петер, и все будет в порядке. Ты станешь отличным Arzt». Петр Петрович улыбнулся воспоминанию, положил нож и вилку на блюдо, а когда распрямился с намерением утереть рот салфеткой, взгляд его ненароком скользнул по висевшему против обеденного стола и отражавшему участников трапезы большому старинному зеркалу с темной ряской мелких трещинок по краю и ослепительными сполохами в середине стекла, чей безмятежный овал…

В это не верилось: в зеркале Анна Александровна вдруг лихо нахлобучила фруктовую шляпку на голову управляющего, просунула кисть руки в прореху его рубашки, одновременно ее нога под скатертью произвела какое-то неопределенное движение, от которого край скатерти приподнялся.

В тот же миг из глубины зеркала на поверхность всплыла светящаяся точка, от нее, как разбегается по озеру рябь, разбежались зигзагами ручейки, разбившие зеркальную плоскость на части и преобразившие отражение. Анна Александровна распалась на фрагменты.

Петр Петрович не шевелился, он опустил взгляд на блюдо с ножом и вилкой – взгляд пал на старинную монограмму на фамильном серебре, сплетавшую в затейливом и страстном объятье начальные прописные буквы незнакомых имени и фамилии. Возможно, это были имя и фамилия одного человека, однако, не исключено, что выгравированы были имена двух людей, пожелавших увековечить беспредельную преданность друг другу в наименее поддающемся тлению материале. Вензель вдруг необыкновенно рассердил Петра Петровича. Насупившись, доктор смотрел на фривольный узор, предающий гласности то, до чего никому, ну, совершенно никому не должно быть дела… У доктора немного теснило грудь: он не понимал, как мог ошибиться в таком несложном диагнозе при наличии очевидных симптомов. Петр Петрович поднял глаза и столкнулся взглядом с насмешливой улыбкой управляющего.

Доктор бросил на стол салфетку и пробормотав: «аберрация» – какой-то, очевидно, медицинский термин, до сотрапезников долетело, впрочем, еще слово «вуаль» и, кажется, «кокаин» – покинул столовую, прошел веранду, оказавшись на крыльце, спустился до третьей ступеньки и только тогда вскинул опущенную голову. За множеством выгнутых устремленных ввысь прутьев большой шаровидной ветлы он вдруг различил увеличивающуюся в окружности, всплывающую черную точку с радужным галлом… из точки выползало светящееся, сулившее столько безмятежной жизненной полноты, благодатное облако давешнего сновидения. Необъятная повелевающая сила взметнула и уронила Петра Петровича. Боль была такой несоразмерно огромной, что в первый миг не имела качества боли… так предельные выражения черноты и белизны совпадают в ослепительном сиянии. Вспорхнула птица. Воздух вокруг Петра Петровича похолодел.


Все началось с того, что больная с dementia senilis…

5. Ку-Зина, судейский и Гоголь

«Ах, знаю я, что вы непременно мне скажете про отсталость – восклицала Зиночка – но лучшая женщина – Пульхерия Ивановна!» Это мнение никто из собравшихся у Петра Петровича гостей оспаривать не собирался: все незамедлительно и безусловно принимали Зиночкину сторону, какими бы сумбурными высказываниями она ни оглашала застолье.

Зиночку любили.

Зиночкина история была до поры до времени простой: она была первенцем в бедной дворянской семье и, как только превратилась в девицу на выданье, мать постаралась поскорее сбыть её с рук. Бесприданницу выдали за секретаря суда, средних лет человека, усердного и исправного в делах службы, понаторевшего в обращении с бумагами, о которых он забывал сразу после того, как покидал служебное помещение. Когда присутственная дверь после рабочего заседания за судебным чиновником захлопывалась, он через несколько минут оказывался у Мучных рядов напротив чайной Общества трезвости, которую со счастливой улыбкой огибал и входил в маленький зал первого этажа в двухэтажном трактире. И здесь с секретарем суда происходило преображение: предшествующая часть дня стиралась у него в уме как сон и, скидывая пальто, чиновник уже не смотрел с удивлением на свою жизнь со стороны, как поутру и пополудни, а видел её прямехонько перед собой, поскольку в этот самый миг она являлась непосредственно in persona, свидетельствуя душевную благорасположенность и готовность открыть ему свои объятия. Иван Иванович ещё усаживался на стул, расправляя плечи и принимая удобную позу, а половой уже нёс маленький графинчик с рюмкой и тарелку, на которой лежал пирожок со стерлядью. Но пить, будучи человеком воспитанным, Иван Иванович не спешил: для реставрации душевных состояний коллежскому асессору потребна была не столько белая горькая, сколько символы жизненного постоянства, воплощающиеся в столе, накрытом белой скатеркой, привычном половом, графинчике и пироге. Засунув кисти рук в карманы жилета и откинувшись на спинку стула, чиновник грезил, словно просматривая фильму. При этом посещали его только отрадные видения, например, унаследованное им расстроенное и обремененное долгами имение припоминалось только в тот период времени, когда ему было не более пяти лет и маменька с папенькой качали его на качелях. Или приходил на ум блестящий ответ на гимназическом экзамене, когда он прочитал собственного сочинения стихи во славу родного города… А ещё ему представлялась Италия, потому что Италия – это Италия, всякий понимает…

Просидев так около часа, Иван Иванович выпрямлял спину, негромко втягивал воздух в ноздри, выдыхал его, решительно – одна за другой – опрокидывал в себя две или три рюмки с водкой и, на ходу доедая пирожок, надевал пальто. Уходя, судейский ронял, адресуя половому, неизменную фразу: «Легче пуха душенька у меня сейчас, легче пуха! Спасибо, братец!»

Привыкший к повадкам клиента половой вместо ответа безмолвно улыбался и победно воздевал руки, но Иван Иванович уже выходил из трактира – он торопился домой к Зиночке, пред которой мог появиться только с просветленным умом и полегчавшим после возмутительных судебных дрязг сердцем.

* * *

Когда после незаметной свадьбы молодоженов предоставили самим себе, иными словами, своим нехитрым утехам и нелегким хлопотам, Зиночка впервые услышала от судейского произнесенные им невзначай незнакомые слова: вексель и закладная, значения которых она так никогда и не поняла. Тем не менее, таинственные слова внушили ей одну верную и короткую мысль: нужны деньги. Эта мысль разбудила дремавшие в Зиночке недюжинные способности. Два дня Зиночка посматривала за окно своей комнаты, но ровным счетом ничего за ним не видела – она старалась вспомнить то, чего не помнила, – задача труднее не бывает. На третий день от родительского дома к дому молодых в сопровождении служанки извозчик повез на телеге два кованых никому не нужных сундука, долгие годы простоявших на чердаке. В родительском доме о сундуках забыли, одна только мать, ошибаясь, точно знала, что они пустые, поэтому против перемещения не возражала. Сундуки разместили у Зиночки в комнате. Зиночка порхала по комнате и улыбалась. Маняша протирала плотно слежавшуюся пыль, поддающуюся только намыленной мочалке, и бормотала что-то нелестное по адресу хозяйки. Чиновник никаких нововведений не заметил, поскольку был погружен в размышления об удельном весе души.