– Когда я познакомился с историей болезни почтенного N, – играл и звенел голосом Егор Иваныч, – я сразу обратил внимание на столь свойственное delir de toucher стремление постепенно, но неуклонно устраняться из реальности, расширяя сферу опасно запретного и меняя области деятельности в порядке убывания их, так сказать, материальной осязаемости и вовлеченности в трепетный процесс жизни. – Здесь Егор Иваныч довольно ухмыльнулся, подмигнул самому себе и продолжил: – Прозанимавшись десять лет хлопотной и тревожной деятельностью адвоката, N облегчил себе существование переходом в нотариусы и еще десять лет сердечно безучастно фиксировал акты человеческих состояний, после чего и это оставил и десять лет на флейте в оркестрике венецианских авторов играл, и только тогда он окончательно отказался глядеть в лицо жизни, замкнувшись в пространстве собственной спальни, – эффектно завершил переход выпадом левой руки в воздух Егор Иваныч и покосился в сторону сидящей неподалеку Лютеции Ивановны.
– С возвращением, сударь мой, Иван Александрович, – приторно сладким голосом протянул Муравьев, использовав паузу в речи Егора Иваныча и приближаясь к мумии в клетчатых штанах.
– Мне кажется, я не уезжал, – отвечал тот.
– Pavor vitae, – внезапно очнувшись, сказал судейский.
– А мы вот очень даже заметили ваше отсутствие, – продолжил Муравьев, решившийся во что бы то ни стало состряпать заметку, и уставился в глаза этнографу.
– В том-то и дело, господа, – вновь воодушевился репликой судейского Егор Иваныч, – что delir de toucher, собственно говоря, частный случай ужаса жизни, и даже не вполне частный, поскольку обычно боязнь распространяется не только на непосредственное телесное прикосновение, но и на соприкосновение с миром, я бы сказал, в расширительно переносном смысле. Мой подопечный заперся в спальне, ибо мир представился ему, по его словам, «невозможным» как раз вследствие своей запретной соблазнительности. Но всякий такой больной в ответ на соблазн накладывает на себя епитимью, и чем пуще для него соблазн, тем строже он к себе, и строгости эти со временем непомерно разрастаются, что мы и видим в нашем случае. Поверьте мне, господа, за любым таким запретом скрывается желание, его надо только разглядеть. А уж во что превращает моих подопечных мучительное и, кстати сказать, неоправданное ощущение вины…
– Да уж это мы знаем во что, – сказал судейский.
– То-то и оно, – сказала Марфуша.
– Как легок он на скорые диагнозы, – с тоской подумал Петр Петрович, – какое-то злосчастное поветрие времени…
– Я надеюсь, вы понимаете, Егор Иваныч, – сказала Мария Гавриловна, – что думать можно всё, что угодно, но делать всё, что думаешь, никак нельзя.
– …и очень рассчитываем услышать что-нибудь необыкновенное в своем роде, – сказал Муравьев.
– Осмелюсь заметить, Мария Гавриловна, более того… для нас злое помышление и деяние равноценны, – сказал доктор Егор Иваныч Фогель.
– Ну почему я никак не привыкну к этой его идиотской эмбриологии души, – думал Петр Петрович, отводя покрасневшие глаза от горелок и впиваясь взглядом в олеандр, – и к тому, что печаль есть следствие понижения тонуса кровообращения.
– А не послушать ли нам Лютецию Ивановну? – сказала Мария Гавриловна, и все повернулись в сторону музыкантши.
Консерваторка беззвучно восстала из кресла, не согнув выпрямленной спины и не прибегнув к помощи рук, и безмолвно направилась к роялю. Отлично понимая форму произведения, Лютеция Ивановна играла с отстраненным драматическим совершенством, словно созерцая свою собственную режиссуру. Не стоит описывать игранной ею современной музыкальной пьесы, знакомой только меломану Петру Петровичу, которой она на этот раз ограничилась, потому что какая-нибудь другая пьеса после такой казалась поистине невозможной, ни испытанного всеми гостями во время игры и когда она кончила играть и встала состояния невыносимого напряжения. Состояния, очень похоже изображенного в эскизе стихотворения, найденном под пресс-папье у Петра Петровича на письменном столе, а у Марьи Гавриловны вызвавшего в памяти странную картину, виденную ею год или два назад на выставке журнала «Старые годы», куда ее позвал выставивший картину тогдашний приятель Петра Петровича, распорядитель городских финансов и любитель искусств Петр Павлович Дурново. Мария Гавриловна вспомнила эту живопись еще и потому, что, несмотря на жившее в ней с малолетства благоговение перед искусствами, слушателем она была хоть и искренним, но неискушенным, и непременно связывала звукоряд с каким-нибудь умственным пейзажем. Кажется, картина имела наименование «Святые» и на ней в трехчетвертном повороте изображались друг подле друга два главных церковных апостола. Тогда Марью Гавриловну полотно смутило и удивило. Позже ей показалось, что она разгадала хитрость художника, состоявшую в том, что за вычетом прекрасно написанных, одухотворенных лиц и кистей рук, всё остальное, одежда и прочие аксессуары, были намечены самыми общими массами, в которых угадывалось только направление движения, и этот ловкий контраст выходил очень эффектен. Яростно-возбужденное выражение лица у одного из апостолов и соположенное ему кроткое и бездонно спокойное лицо другого, дышали такой светоносной энергией, что от их выразительности, как и от нынешней музыки, она через несколько минут почувствовала себя душевно изнемогшей. Помнится, тогда она подумала, а может ли святой свет быть таким исступленным, и ей пришло на память герметическое выражение на висящей у нее в спальне иконе Спаса Нерукотворного: ищите и обрящете, а не обрящете, вам же хуже… И ею, как тогда, в галерее, овладели неуверенность и страх, чувства для нее непривычные и оттого еще более неприятные, навязчиво намекавшие на то, что островок здравомыслия и достоинства, который она так старательно оберегала от штормов, собирая в альбом фотографии тех, кто подобно ей, ценил добропорядочность, может оказаться ненадежным убежищем, а то и вообще – зверинцем. Она поняла, что ее самообладания хватит только на то, чтобы сказать: – Господа, легкий ужин по случаю возвращения Ивана Александровича, – и пройти в столовую.
В отличие от гостиной столовая была не парадной, а, благодаря изящного рисунка венским стульям и вошедшим тогда в моду светлым ламбрекенам, уютно домашней. Возле stummer Dienner уже хлопотала Марфуша, огорчавшаяся любой музыкой и оттого никогда ее не слушавшая. Марья Гавриловна заняла обычное место с края у самоварного столика, Петр Петрович, по обыкновению, сел с противоположного края, хотя и спиной к окну и японскому цветочному столику с пылающим в нем персидским цикламеном, но всё же достаточно близко для того, чтобы в трудную минуту, повернувшись чуть боком к обеденному столу, скосить на него горестный взгляд и утешиться.
Как это бывает, душевная натуга и усилие сосредоточенности, запрошенные музыкой, сменились преувеличенным оживлением. После тоста в честь благополучного возвращения из дальних странствий и краткой, но энергичной тишины, во время которой было с аппетитом выкушано шампанское и Степан снова занялся винными бутылками, а в сотрапезниках сделалась словоохотливость, Муравьев возобновил домогательства, пожелав для всех непременного рассказа в экзотическом духе, но с моральными выводами. Ответ Ивана Александровича неожиданно и удивительно предварила Лютеция Ивановна, голос которой за вечер едва ли кто слыхивал: – Достоверно ли, – вполне связно и даже безупречно литературно правильно сказала Лютеция Ивановна, а голос у нее оказался очень певучим, – что в тех краях, где вы, Иван Александрович, провели столько лет, убивший врага мужчина становится для соплеменников нечистым и какое-то время вынужден прятаться у себя в доме, поскольку соприкосновение с мертвецом, по мнению туземцев, его пятнает, и порча, по их предположению, распространяется на всякого, кто входит с убийцей в общение? – Задавая свой вопрос, Лютеция Ивановна неотрывно смотрела в блеклые глаза Ивана Александровича, и окружающие впервые за вечер получили возможность рассмотреть ее собственные, тоже светлые до бесцветности глаза, которые, в странном сочетании с блестящими и обильными большой красоты шелковистыми черными волосами, создали притягательное впечатление, понудившее присутствующих затихнуть. В то время как умолкший доктор Фогель не только не обрадовался прекрасному развитию его темы, но, напротив, побледнел и плотно сжал губы, Петр Петрович совершенно непроизвольно, медленно и неотвратимо начал уклоняться в сторону столика с персидским цикламеном, а Марфуша в эту самую минуту поставила десертную тарелочку с ложечкой кому-то неведомому на край стола и внимательно посмотрела в пустоту.
Если бы не легкое общее удивление, удержавшее на миг в воздухе над белой камчатной скатертью вооруженные стаканами, ножами и вилками руки, ответа этнографа можно было бы не расслышать, так он был тих и ровен: – Да, им тоже непросто перешагнуть через кровь, – сощурившись, сказала мумия. И эти тихие слова необъяснимо возвратили Лютецию Ивановну в прежнее одиночество, в котором она пребывала до исполнения вознесшей ее вместе с собой экстатической музыкальной пьесы. Все чувствовали, что было сказано что-то важное, хотя трудно сказать, что именно. Как бы то ни было, растерявшиеся гости примолкли, и только уставший от долгой череды мятущихся и застывших ликов безумия и собственной профессиональной пристальности Петр Петрович, уложив локоть на спинку стула, спокойно искоса смотрел на цикламены.
Повернувшись к Муравьеву, этнограф пробормотал с намерением прервать неприлично разросшуюся паузу: – И потом, знаете, очищаясь от зла жертвой, они восемь дней постятся и принимают рвотное. Впрочем, делают это воодушевленно… А о приключениях, боюсь разочаровать… но так бывает, там я всё время неотступно думал о том, что происходило и происходит здесь, непонятный экзотический фон способствует сосредоточению на своем… Но вам, Егор Иванович, мне всё же хочется заметить, – этнограф помолчал и разгладил худыми пальцами белую салфетку с вензелем, – что ваш кумир, по моим наблюдениям, ошибается. У тех индейских племен в Амазонии, с которыми мне довелось сталкиваться, больше скучных правил и жизненных обязательств, чем у нас, причем неисполнение таковых строго наказывается. Так что с невинным счастьем, простодушной гармонией и свободой инстинктов дело обстоит сложно… сомневаюсь, чтобы они существовали. Поверьте, у них это сложнее. Да и вообще нет ничего простого.