Персонажи альбома. Маленький роман — страница 18 из 27

Между тем теплое, разбухшее от горячей мыльной воды дерево в избытке пропиталось бабкиной энергией, и это сулило непредсказуемые преображения всему, что когда-либо в нем и рядом с ним находилось. Во всяком случае, с рассадой творилось диковинное: она очень быстро и бурно перерастала пределы, потребные для высадки в землю, выплескивалась из лохани гривой наружу, – пряди повисали на дощечках, и непосредственно вслед за тем рассада увядала в забвении, потому что о ней никто не вспоминал. После бабкиного ухода насыщенность атмосферы умственным кислородом умалилась, воздух потускнел, жизненные установки домочадцев утратили целеустремленность, мысли разлетелись на особицу, поступки перестали продумываться… и вообще – все они разбрелись в разные стороны. Бабкина дара одновременно пребывать в разных пространствах, от которого зависело принятие безупречно верных решений, внучка не унаследовала, вовсе напротив, все ее душевные и физические способности медленно и взрывоопасно собирались в одной-единственной точке, а это сулило причудливый и нелегкий жизненный путь. Трудно угадать, каким окажется цветок после раскрытия бутона и какой бурей изольется энергия, собравшаяся в фокусе, но все же зародившиеся у родственников еще в начальные времена смутные подозрения росли и крепли.

Когда внучка окончила гимназию с золотой медалью (гимназическое начальство простило ей неспособность сшить солдатскую рубаху, хотя на дворе стояли патриотические времена), она взяла из тумбочки, какие были в доме деньги, и сбежала в зеленом вагоне в столицу. Так впервые явили себя в зримой полноте витавшие над внучкой с мига ее появления на свет волны невидимых энергий – те самые вошедшие в нее ду́хи лохани, которым она, закутанная ради выживания в серую вату, в нежном и бессильном состоянии не могла сопротивляться. Переменчивая в настроениях внучка – вмешательство потусторонних сил неизбежно сказалось на ее нраве – в детстве считалась капризной, а повзрослев, сделалась своевольной – синонимы, описывающие идентичное поведение индивида на разных возрастных этапах. Бабкина воля, сосредоточенная на осуществлении не только реального, но и мнимого долга и вообще носившая несколько отвлеченный характер, у внучки обрела оттенок сумасбродства. Нет ни малейшего сомнения в том, что причиной такого преображения явилось пребывание в пропитанной сокрушительными энергиями лохани. Ведь со временем, утратив свое практическое назначение и вообще расколовшись, лохань преобразилась в облекавший внучку невидимый кокон, замыкавший ее духовное пространство и усугублявший во внучкиной душе незаурядные по силе и длительности произволения. Впрочем, до поры до времени незаметные, потому что в прочих отношениях внучка жила, как все, и, в отличие от бабки, ее никогда не осеняла грандиозная догадка о том, что без всемирной поруки башмака обуть невозможно. Поэтому она не обратила внимания на проницательную заметку в местном краеведческом листке, намекавшую на сходство железнодорожного вокзала в ближайшем уездном городке с греческим Парфеноном. Как и пренебрегала она точкой зрения большинства окрестных жителей, считавших уездный городок и проходящую через него железную дорогу инвариантом мироздания. В этом отношении бабкина прозорливость ей присуща не была.

Как бы то ни было, когда денежная пропажа обнаружилась, домашние всплеснули руками… и – чего тут долго думать! – выставили расколовшуюся и утратившую один обруч лохань в сени: у каждого была своя жизнь, а внучка, ко всему прочему, почему-то всегда смотрела на них исподлобья.

– Задуманный персонаж, неуловимо преображаясь и соблазняя метаморфозами, мерцает в уме сочинителя – так, драгоценным кажется сквозь толщу прозрачной морской воды цветной донный камешек, после изъятия из нее сереющий в объятиях воздуха… Но пока он все еще светится в глубине и только подрагивает вода в предчувствии обесценивающего искомый объект вторжения руки…

Именно так – исподлобья – она смотрела с фотографии в альбоме «Gradus ad Parnassum», в котором красовалась совершенно беззаконно и неуместно. Помещение фотографии в заветный альбом случилось после исполнения на журфиксе у Бергов так возмутившего Марью Гавриловну Двенадцатого этюда, op. 8, dis-moll композитора Скрябина, и поступок хозяйки дома был всего лишь следствием глубокого ее раскаяния в гневливости. Нечего и говорить о том, что никаких оснований у Лютеции Ивановны – так теперь именовалась повзрослевшая внучка Люда, у которой нашел большие способности недавно поставленный консерваторским ректором Глазунов, – пребывать в ряду персонажей, являвших собой нравственные образцы, не имелось. Мало того, к снисходительному согласию передать свою фотографию для включения ее в альбом взбалмошная Лютеция Ивановна присовокупила требование поместить в нем заодно старенькое и расплывчатое изображение своей бабки, незаметной старухи, чьего стершегося с картонки облика даже людям с острым зрением разглядеть не удавалось.

Вообще вся эта история с музыкой и фотографией произошла спустя несколько лет, как раз в критическую пору докторского диспута возле нужных чуланов лечебницы – именно Лютецию Ивановну хотел укрыть в богоугодном заведении, подальше от глаз полиции, доктор Егор Иваныч Фогель. Все это, повторяем, случилось позже, а тогда вышедшая из вокзала на площадь внучка ничуть не удивилась столице: ее целенаправленный ум – нисколько не похожий на распахнутый миру метафизически внимательный ум бабки – не допускал удивлений, представляя собой герметическое пространство, закрытое всему, что не было собственными, внучки, мыслями и переживаниями. Но не только из-за общего устройства своей натуры, воспроизводившей условия рождения на свет, осталась внучка безразличной к столице… В тот миг, когда ее башмаки прикоснулись к брусчатке питерского вокзала, она приняла важное решение: для повышения личного статуса впредь именоваться Лютецией Ивановной и время от времени принуждать себя покидать кокон или, как нравилось ей иногда воображать, лягушачью кожу. Эта мысль настолько ее заняла, что пристальный взор исподлобья – вот она причина! – какие-то мгновения ничего вокруг себя не видел.

О да! Про лягушачью кожу…

Лягушка на берегу моря сбрасывает с себя кожу, оборачивается царь-девицей, а ей навстречу выходят из моря тридцать витязей прекрасных… – две прочитанных в раннем детстве сказки отчего-то сразу хаотически слились у нее в воображении и быстро забылись, оставив в памяти один-единственный эпизод – причудливую связку, сотворенную бессознательным. Позже этот эпизод сделался непременным повторяющимся элементом разнообразных сновидений, не имевших ни конца, ни начала, темных и непонятных, чаще являвшихся в сомнамбулические полнолуния и растворявшихся в миг перехода сна в глубокую стадию. В последний раз эта сцена возникла во сне, приснившемся ей в выпускном классе. На этот раз внучка не сбрасывала лягушачью кожу, а выходила на песчаный брег из лохани, а навстречу ей вздымались, приближаясь из темного морского пространства, шишаки красавцев-витязей. «Смотрите, какая я!» – говорила она им, но они безмолвствовали, и было непонятно, восхищенное или угрожающее это молчание… – На этом сон обрывался, ни к какому определенному выводу прийти было невозможно.

Жизнеописания скучны, как уходящее вдаль железнодорожное полотно, но истинное вспоминание сходно не с действующей, а с заброшенной железной дорогой с то здесь, то там разорванными рельсами, брошенными на откос шпалами, обрывающимся у разрушенного моста путем. И не монотонный перестук колес, а неожиданный их скрежет, разрывы, торможения и нестыковки привлекают и сосредотачивают на себе любопытное внимание памяти – именно такой своевольный и прихотливый выбор творит она, когда не принуждает ее к последовательности сознательное волевое усилие. Так и у нашего рассказа, менее всего претендующего на роль упорядоченного жизнеописания, множество пробелов… И все же, признаемся, придуманное ленивым сочинителем объяснение неверно…Бывает так, что запоминается не напряженная кульминация, а сущая нелепица, вроде цветного донного камешка… Различить и увидеть цветной камешек… ручаюсь, вы помните, как были зачарованы его мерцаньем в глубине вод, а позже удручены невзрачностью! Нет, не только душевным и физическим катаклизмам привержена память…этот удержанный умом камешек – наивная метафора разочарованья, но разве не о такой когда-то споткнулась ваша душа?

О, заболтавшийся сочинитель!

Мы, конечно, догадываемся о том, как жила Лютеция Ивановна несколько последующих лет: она снимала комнатку в квартире пятого этажа в доходном доме, училась в консерватории, в которой получала стипендию, предназначенную для содействия одаренным малоимущим учащимся, неизбежно давала уроки, и, пребывая всякое время в движении, не удосуживалась сменить стоптанных башмачков. Но вместо описания бытовых обстоятельств, сопутствующих ее жизни, упомянем – это нам кажется важнее – о ее редкой настойчивости в достижении цели, каковую туманно и в общих чертах мы уже определили как выход из кокона. В Лютеции Ивановне скрыто бурлили силы произволения – она готовилась к неординарной жизни, небезосновательно считая, что впитанная ею бабкина энергия не должна понапрасну гаснуть в невыразительном мире. Увы, стяжание столь чаемого Лютецией Ивановной общественного признания плохо согласовывалось с ее природной нелюдимостью. Музыка, которой Лютеция Ивановна холодно и успешно занималась, демонстрируя чудеса понятливости и воли, помогала ей установить фиктивную связь с человеческим сообществом – никаких других отношений с людьми ей установить не удавалось. Поэтому, досадливо морщась, она приняла как неизбежность сделанное ей от имени хозяйки дома Егором Иванычем приглашение посетить журфикс у Бергов. Кстати, вовсе не потому, что находила себя в долгу у Егора Иваныча – при слове «долг» на губах у Лютеции Ивановны появлялась усмешка.

С Егором Иванычем Фогелем Лютеция Ивановна познакомилась в двусмысленных обстоятельствах, а именно, едва не попавшись с прокламациями, врученными ей для распространения одним случайным господином, очень доходчивых взглядов. Лютеция Ивановна понимала, что этот экзотический способ привлечения к себе внимания опасен и успеха не гарантирует, но, в отличие от музыки, воздействие которой на публику она умела использовать потому, что знала в ней толк, в случае с прокламациями ее неожиданно охватило хищное вожделение неофита, алчущего овладения миром любым способом…