Персонажи альбома. Маленький роман — страница 22 из 27

етливое «нет» было ему не по силам, заседания обычно кончались тем, что он многозначительно говорил: «Надо подумать», – ему нравилось представлять себе, как он думает. Он очень ценил способность мыслить и хорошо думающих людей потому, что когда он сам пытался удержать и продлить что-то пришедшее ему в голову, его одолевала необоримая дремота. А если хотел сказать «умное», выходила мелочь. Моральные сентенции, которые он изрекал на заседании, радуясь их складности и чтобы показать, что он такой, как все, и не хуже, казались позаимствованными из букваря. Но именно поэтому доктора из лечебницы, жившего в тамошних местах с Марфушей в экономках, которая ему досталась по наследству от давно пропавшего старшего врача, Председатель очень уважал. С наступлением неустойчивых времен доктор Егор Иваныч проживал на даче в ученых трудах, заодно консультируя местную больничку и посещая время от времени пригородную Новознаменскую лечебницу. Поставленный на должность случайно и согласившийся на нее от досады на то, что не мог отказаться, Председатель огорчался поначалу большим соблазном его арестовать. Дело было вовсе не в том, что когда Егор Иваныч толковал о шалостях либидо, Председатель его не понимал и, как всякий человек, оказавшийся в потемках, настораживался. Тем более, что к опасности Председатель был с детства очень чуток. Нет, дело было не в Марфуше, которая врача мало интересовала – ее случай он счел банальным – а в том, что любопытный Егор Иваныч принудил Председателя отдать ему часть косвенно связанного с Марфушей сокровенного воспоминания о волне безмерной силы, которая его высоко взметнула и мягко вынесла на берег. Воспоминания, принадлежавшего ему одному и с той поры лживым огнем мерцавшего Председателю из любой женской телесности. Бесцеремонные расспросы врача посягали на суверенную территорию. Растерянно улыбавшемуся и нежно красневшему бывшему маляру было не до забавлявших Егора Иваныча психологических задачек – от неприятных чувств у него, в точности как у предков, злобных смердов, сгущалась и чернела кровь. При этом, когда Председатель смотрел на рубашку, плотно облегавшую грудь врача, на безупречно сидевший на нем жилет, когда изумлялся ровному умению держаться на расстоянии, он думал о том, что ему бы только раз таким взглядом поглядеть и таким барином себя выказать, и он никогда и ни за что бы от себя этих качеств не отпустил. Его израненное чужими достоинствами сердце изнывало от обиды. Он тосковал по тому, чему он, наделенный трепетной чувствительностью обитатель звериных зарослей, не мог сподобиться. Впрочем, со временем они нашли общий язык, и Председатель передоверил часть своих обязанностей доктору. Все же попытка смещения Егора Иваныча с должности была связана с председателевой униженностью, а не с тем, что в преддверии революционного праздника врач не рекомендовал местных душевнобольных потчевать дополнительными средствами для спокойствия, и сильно покрасневший и обаятельнее обычного улыбнувшийся Председатель сообщил в конце заседания, что об этом надо подумать… И посовещавшись в райцентре, они приняли решение. Бумага пришла, правда, с опозданием. Доктор Фогель еще раньше все сам сообразил, произнеся непонятную фразу о порче, случающейся с каждым, кто входит в общение с убийцей, которую – было видно – вослед кому-то повторил.

После того как Егор Иваныч так глупо застрелился, Председатель от скуки навещал у него на даче свою бывшую жену Марфушу, которая жила так, словно ничего не случилось. Ему было интересно рассматривать картинки в книгах из докторских книжных шкафов. Доктор Егор Иваныч уважал вещи больше, чем людей, и поэтому его кабинет представал полем битвы с непокорными предметами, но это был внешний беспорядок, характерный для очень уверенного в себе человека, явно тяготевшего к уравновешенным пластическим искусствам. Раздраженный разбросанными бумагами, галстуками, портмоне, пресс-папье, рубашками, свисавшими с большой скульптурной композиции, представлявшей борьбу Геракла с кентавром, а на самом деле внутренним порядком, которого он не постигал, бывший маляр и муж сначала старался разложить книги по формату, а потом, поняв бессмысленность затеи, – по впечатлениям от иллюстраций. Особенно ему приглянулась изысканная грация фигур Ботичелли, впрочем, и гравюры Доре к «Аду» тоже произвели на него неизгладимое впечатление. От разглядывания иллюстраций и трудностей понимания веки, окаймляющие светлые глаза Председателя, краснели и припухали.

Трудно сказать, что было причиной последнего зрительного наваждения, которого бывший маляр сподобился на окраине подвластного ему уезда. Возле топких берегов серого озерца, располагавшегося в углублении и весной принимавшего в себя талые воды, в последний раз ему было суждено прозреть за сущим должное – пейзаж, чьи идеальные компоненты, сочленяясь, в совокупности тоже составляли нечто образцовое. Однако в отличие от предшествующих видений, архетип оказался неожиданным. В деревеньке неподалеку от озерца председатель очутился после угнетающе скучного выездного заседания, завершая которое протяжно сказал: «Сначала я сделал правильно, а потом мы ошиблись». Сложив эту фразу, он светло улыбнулся. В голове у него, когда он вышел из пронизанного бессмысленными звуками помещения на воздух, мутилось. Справив возле куста малую нужду, председатель присел на пень и, привычно собирая внутреннее зрение и отвлекаясь от телесных чувств, начал присматриваться к пейзажу с озерком. Когда чувства умерли, глазам Председателя, сначала сощурившимся, а потом широко распахнувшимся предстала вытолкнутая огромной силой в карстовую котловину и слившаяся с однотонным серым воздухом прозрачная вода – усопшее озеро было безупречно соразмерным. Обведенное ровным невидимым кругом, оно не допускало с собой сближения. В окружении леса, под огромным куполом уходящего в никуда неподвижного воздуха окольцованная вода являла сопредельный, но недоступный мир – это был мир иной, пронизанный множеством смыслов, без пустот, величие этого Божьего замысла невозможно было сравнить с мелочностью текущей жизни. Помертвевший Председатель вдруг перестал быть собой, утратив собственные качества, словно их у него не было: он вдруг понял, что все понимает, ну, буквально все, и то, что всегда казалось ему непонятным и вообще его жизни не касалось. Он неожиданно ощутил в себе большую спокойную силу, необыкновенную полноценность и доброжелательное равнодушие ко всему на свете, а затем, ощутив их, сразу исполнился никогда прежде не посещавшего его восторженного и благоговейного чувства… – все это за миг до того, как последний раз в жизни полновесно грохнуться в обморок.

Когда Председатель очнулся, лоб у него был мокрым, в ушах звенело. «Я не хочу обратно», – как заведенный бормотал Председатель нелепые слова. Дрожащий очерк фантомного озера угасал, на небе стихали радужные полукружья. Чугунного цвета вода зарябила от пробежавшего по небу облачка, потом снова черно разгладилась. Председатель держался за сухую ветку над мшаным окошком, из которого зловеще подмигивало отражение трухлявого сучка. Душевное возбуждение улеглось, и он еще некоторое время посидел на пне, измученный слабостью и невнятным воспоминанием о вертлявом смуглом мужичонке, чьи никудышные пейзажи с озерами и лебедями незадолго до того разбранил на местном базарчике.

Было поздно, когда Председатель зашел к себе в кабинет с реквизированным письменным столом, зеркалом и двумя табуретками. На столе скучало изъятое из кабинета Егора Иваныча пресс-папье, а никому не нужные бумаги лежали вовсе на подоконнике – пользы от начальствования видно не было. Не задержавшись в кабинете, Председатель поторопился затворить за собой дверь. Проходя по улице и размышляя о том, направиться ли ему к Марфуше или к мягкотелой поварихе из местной больнички, у которой все было привычным и – немаловажная подробность – она всегда ему наливала супку с верхом, Председатель не заметил бывшего уездного училища.

…Мечты о супчике растаяли… – тяжело вздохнув, Председатель, сам не зная почему, пошел в сторону докторской дачи.

9. Хоровод

Глубоко в прорези глянцевого картона, скучавшей в предвкушении фотографии, темнела и круглилась холеная щека, пересекая которую на стоячий воротничок плавно стекал шнурок пенсне, водруженного на носу человека, чье изображение располагалось в отверстии следующего листа. Прорези в листах альбома не вполне совпадали, отчего в глубине просматривался только фрагмент лица: щека и шнурок пенсне, пробуждавшие любопытство, как всякая незавершенность. Зато перевернув лист, можно было без ущерба и во всей полноте разглядеть безупречный облик доктора Егора Ивановича Фогеля[4], врача Новознаменской лечебницы и друга дома.

Они кричали: «Фогель, Фогель – крыльями захлопал!» и, подпрыгивая, взмахивали руками.

Бог ты мой, какой вздор! У Егора Иваныча тяжело билось сердце. В последние ночи его преследовал сон с пляшущим хороводом – обрывок вклинившегося в сумрачные монотонные видения дверей и коридоров и очень отчетливо в них смотревшегося детского воспоминания. Были обычная беготня и возня на перемене, и вдруг он разобрал в их победном и восторженном кличе пришедшую в чью-то веселую голову дразнилку. Он растерянно стоял у окна, опираясь плечом о подоконник, и смотрел, как они радостно прыгают в небольшой рекреационной зале, всплескивают руками, издевательски скандируя нелепицу. И вдруг – по наитию – вскочил к ним в круг и, вторя их крикам, запрыгал в совместном хороводе. Все сразу умолкли – сделалось скучно, хоровод распался, участники разбрелись кто куда, рекреация опустела. Он испытал чувство, которому по малолетству не мог дать наименования, хотя позже ему удалось выразить словами убедительную мысль, каковая, кстати, выговаривалась коротко и просто: «Они всегда будут от меня зависеть». Уверенность в себе с той поры сделалась бессознательной основой его душевного состояния.

Бог мой, сколько лет ему тогда было?

И вот всякий раз, как ему снился этот сон, в котором от реального события сохранился только образ скачущего хоровода, он просыпался, задыхаясь, не в силах разобраться, хоровод ли у него вызывает сердцебиение или, напротив, сердечная атака навязывает воспоминание, склоняясь, в итоге, к мысли о своеобразном резонансе духа и физиологии. Ведь он прекрасно знал, что школьный эпизод был одним из немногих, – столь немногих! – оказанных ему свыше снисходительных благодеяний, и никогда не сомневался в необыкновенной важности совершенного в детстве под влиянием озарения смешного поступка. Позже отношения с запредельным у него не складывались, и он тем более ценил свою сходную с прозрением догадку, что подсказок из потустороннего мира больше не поступало – приходилось во всем полагаться на собственный разум. И все же решение, пришедшее как озарение, помимо всего прочего, тем замечательно, что никакому обдумыванию не подлежит – оно незыблемо, даже если у него явно скверные следствия. Пропустить мимо ушей или воспротивиться откровению невозможно, потому что с того мига, как небеса разверзлись, своей воли уже нет и над всем царит чужая и безапелляционная сила. И что бы эта сила ни сотворила, в какую бы воронку ни увлекла,