Персонных дел мастер — страница 101 из 136

Великие политики Европы весь Прутский поход сочли обычной рядовой неудачей, коими полна жизнь и самых великих полководцев, а вот Прутский мир правильно посчитали возвращением России на берега Балтики. Турецкая угроза для Москвы миновала, и у царя снова развязаны руки против шведов — так толковали Прутский мир и дипломаты христианнейшего короля Франции, и послы Англии, Голландии и венского цесаря. Слава Полтавы не была затемнена неудачей, тем более что в отличие от Карла Петр I увел русскую армию с берегов Прута с полной воинской честью, при развернутых знаменах, не потеряв ни одной пушки, ни одного полка. Наоборот, в Бра-илове русские побывали на берегах Дуная и русские кони мили воду из этой реки, отделявшей угнетенные турками народы от остальной Европы. И надежды этих народов па свое освобождение были навеки связаны ныне с Россией.

Прутский поход — частная военная неудача, и исторически неудача полезная,— таков парадокс истории! Поход принес скорый мир, а не долгую войну. И мир на юге принес скоро новую викторию на севере. Россия через Прут вышла от Полтавы к Гангуту.

Любопытно, что великий ученый Ломоносов, занимаясь этими событиями, также упор делал не на самом походе, а на принесенном им скором мире и отмечал, что «прутское замирение и соседям нашим было спасительно, ибо турки не допущены были оным в Польшу». Действительно, не будь этого мира, турки наверняка бы вторглись в пределы Речи Посполитой и кровь пролилась бы’ не только на Украине, но и в Польше.

Так что русский солдат своей широкой грудью заслонил на Пруте не только Россию и Украину, но и Польшу. И Август и паны-сенаторы это прекрасно понимали и от всей души радостно поздравляли прибывшего в Варшаву царя «со счастливым замирением».

Да и сам Петр думал уже не о юге, а о севере и твердо решил вытащить шведскую занозу из Померании, отправив против Стенбока корпус Меншикова. В войска светлейшего возвращен был, само собой, и его лейб-регимент, и Роман снова скакал впереди своего эскадрона, счастливо вернувшегося с берегов Дуная к берегам дождливой Балтики.

Регата Реденторе

После отъезда Сонцева из Венеции жизнь Никиты по видимости вошла в прежнюю колею: поутру вместо молитвы любование тициановской «Ассунтой» и другими шедеврами мастера, затем урок в мастерской Фра Гальгарио, неприхотливый обед в маленькой траттории, притулившейся у узенького канальчика, а во второй половине дня чудесная библиотека Сансовино, где было, по слухам, собрано полмиллиона редких книг. Впрочем, Никита в эти дни не столько читал книги, сколько прилежно копировал портрет дожа Леонардо Лоредано кисти Джованни Беллини, украшавший библиотеку.

Сам Фра Гальгарио почтительно именовал Беллини не иначе как родоначальником венецианской школы и, казалось, даже предпочитал его манеру, сухую и сдержанную, горячей палитре Тициана. Спустя много лет Никита понял, что на этом, исключительном по точности, портрете Беллини: монах-художник учил их, как добиваться полного сходства с натурой.

— Сей дож, если верить запискам его современника Андре де Моста,— поднимал обычно перст Фра Гальга-рио,— был высок ростом и худощав, силен духом и отличился добрым здравием, вел размеренный образ жизни, ныл вспыльчив, но добр и разумен в управлении государством. И разве не зрим мы эти черты и не находим эти качества характера дожа в портрете Беллини? Вот что ,шачит добиться не только сходства наружного, но и сходства душевного! Понятно вам? — Фра Гальгарио внимательно оглядывал своих учеников. В мастерской V него был их добрый десяток, но боле всего Никита сошелся с далматинцем Янко хотя бы уже потому, что сербская речь была близка, понятна и напоминала ему далекую Россию.

Впрочем, тем летом разговоры друзей велись не столько о живописи, сколько о начавшейся войне русского царя против турок. Янко бредил Петром I, как героем, он готов был, как многие молодые сербы, добраться до России и записаться в русскую армию-освободительницу. Узнав же о начавшемся восстании против турок в Черногории, молодой серб горячо просил Никиту немедля отписать полковнику Милорадовичу, дабы тот взял Янко в спою службу.

— А может, вместе едем, друже? Из душной мастерской на волю, в восставшую Сербию. Там все сейчас бурлит, поднимаются все Балканы против османов, а мы с тобой тут с древних антиков пыль стряхиваем, знай срисовываем римских богов и императоров! — Черноволосый, с горячими южными глазами серб-далматинец чем-то разительно напоминал Никите брата Романа, который, наверное, скачет сейчас во главе своего эскадрона. И как объяснить отважному семнадцатилетнему Янко, что нельзя ему, Никите, бросать мастерскую хотя бы потому, что Венецианской академии плачено из государевой казны на его обучение не меньше, чем за целую роту гренадер.

Письмо Милорадовичу Никита все же написал и в знойный июньский вечер сам проводил друга с той же Славянской набережной, с которой по весне провожал офицеров-сербов. С грустью он возвращался с набережной Скьявоне, жалея, что не вскочил в последний миг на Порт уходящего в бухту Каттаро купеческого корабля.

Поджидала его вечером одинокая грязная мансарда па шестом этаже, крыша которой накалялась, как знаменитая свинцовая крыша мрачного венецианского узилища Пьомбо. Поджидали его, к счастью, и верный мольберт, краски и кисти, на которые он сменил шпагу и офицерский шарф.

И вдруг! Что за чудеса в этот синий и жаркий вечер! Сам домохозяин, синьор Раньери, со сладчайшей улыбкой встретил Никиту у порога и поспешил порадовать:

— А мы вас переселили на пятый этаж, любезный синьор. Нет-нет, не возражайте! Мы оставили за вами и вашу мансарду! Но там будет отныне только ваша мастерская — неудобно же спать среди холстов и красок? И потом,— синьор Раньери снова сладчайше улыбнулся,— за новую же квартиру уже заплачено! — И тут' он так лукаво подмигнул своему постояльцу, что крепкие ноги мигом вознесли Никиту на пятый этаж. Он распахнул незапертую дверь, и перед ним возникла прекрасная Серафима. В летнем легком платье она сидела прямо под своим портретом и мечтательно улыбалась своему отражению в зеркалах, расставленных с двух сторон.

— Ты! — удивился и втайне возликовал Никита. Ведь после той злополучной регаты, по приказу сенатора Мочениго, Никиту не пустили на другой день даже на порог «Золотого дома», а портрет прекрасной Серафимы так и остался неоконченным.

— Ты думаешь, мой толстяк сенатор гневается на нас за то, что мы подстроили ему на регате нечаянную встречу с твоим князем? Ничего подобного! Он, видишь ли, приревновал меня к тебе, мой дружок, и запер меня, как птичку в золотой клетке! — Прекрасная Серафима смахнула воображаемую слезу, — Но вот толстяк уезжает по делам в Вену, и я тотчас выпорхнула из клетки!— Лукаво посмотрев на ошеломленного Никиту, прекрасная Серафима рассмеялась: — Надо же кончать мой портрет, маэстро. И коль нельзя его закончить во дворце, мы закончим его в этом гнездышке,— И прекрасная Серафима обвела рукой просторную комнату, уставленную новоманирной французской мебелью,— Я хотела тебе сделать, как говорят французы, приятный сюрприз, и по моему распоряжению здесь все переменили.

Серафима потащила Никиту из гостиной в столовую, а из столовой в будуар, в центре коего возвышался широченный альков, укрытый шелковым балдахином.

— Я хочу, чтобы наша любовь протекала среди красивых вещей,— запечатала она поцелуем все возражения Никиты. И с практичностью истой венецианки добавила: — Считай, что это плата вперед за твой портрет. Но портрет ты обязан закончить!

И началась летняя сказка.

Утром наемная гондола доставляла их на солнечное .И идо, так как прекрасная Серафима боле всего обожала утреннее купание, когда вода так чиста и прозрачна, что видны все камешки на дне, а золотистый песок на берегу не обжигает тело. Как и все дамы высшего света, Серафима пуще всего опасалась коварного загара, оставляя его для простолюдинок, и к полудню они перебирались в сады на берегу Бренты, где стояла уединенная вилла, подаренная белле Серафиме сенатором. Здесь, под тенью деревьев, синьорина без стеснения и позировала своему московскому Тициану, как она именовала художника. Обычно здесь же, в саду, и обедали. Правда, Серафима жаловалась, что сторож Франческо, исполнявший одновременно и обязанности повара, готовит ей, но и какой-то поселянке из Ломбардии, откуда она сама родом. Но Никита после морских купаний уплетал за обе щеки и луковый суп, и горячую пиццу, и неизменные спагетти с мясом и помидорами, запивая все добрым стаканом красного вина. Впрочем, и синьорина не отставала от своего любезного и хотя ругала Франческо, но куда деться, ведь Франческо был ее человеком, а не человеком сенатора и надежно защищал их покой и счастье. К вечеру же прекрасная Серафима была уже в карнавальном наряде и гондола возвращала любовников в Венецию, где они поспешали или на карнавальный бал, или на спектакль в одном из семи венецианских театров, или на концерт в музыкальной Академии. Тихая августовская ночь театральным пологом опускалась на крыши Венеции, зажигались, словно свечи в опере, бесчисленные яркие звезды, и отовсюду летела музыка. Никите иногда казалось, что в этом городе пели все: и гондольеры, опиравшиеся на длинные весла, и венецианская молодежь, с песней танцующая тарантеллу у дверей траттории, и влюбленные кавалеры, дающие концерты под балконами « моих избранниц при свете горящих смоляных факелов. Сладкоголосо пели знаменитые церковные хоры и протомленные певцы-кастраты на бесчисленных концертах, которые давали и в церквах, и в монастырях, и даже в ленских приютах для детей-сироток, обращенных в консерватории. Всюду звучала нежная музыка: и в залах дворцов знатных патрициев, и за монастырскими стенами, и на площадях, где бродячие музыканты и театрики давали представления.

Так что Никита не очень удивился, когда однажды запела ему и белла Серафима. Поздно вечером они возвращались после концерта музыки Вивальди в свой приют любви, тихо поскрипывало весло гондольера, журчала вода в канале (был вечерний прилив), лунный свет скользил впереди гондолы, и синьорина, прижавшись к своему кавалеру, сначала потихоньку напевала, а затем вдруг повела мелодию таким высоким и чистым голосом, что у Никиты невольно защемило сердце, и у него искренне вырвалось: