— У меня смехоз.
Мы двинулись к выходу, но тут Танька вспомнила самое главное.
— Мам, а ты что нам поставишь?
— В смысле?
— Олимпия Петровна сказала, чтобы родители сами оценки поставили.
— Конечно, пятерки, — сказала Галина Сергеевна. — Какой может быть разговор. Всего одно яйцо угробили. Хорошо, печенку в морозилке не нашли. Я два часа за ней в буфете стояла.
— Может, лучше четверки? — Танька была очень честной, и ее всегда мучила совесть.
— Шестерки, — сказала Галина Сергеевна. — А ну бегом отсюда, «Сельский час» через две минуты закончится.
Взяв драгоценный деликатес, мы вышли во двор. В глаза ударило солнце, а в ноздри запах едкого дыма — соседские мальчишки жгли старые шины у гаражей.
Мурка жила в подвале нашего дома. Она была ничья, и все ее подкармливали. Между рам слухового оконца всегда стояли консервные банки с размоченным в молоке хлебным мякишем. Оконце находилось прямо под балконом вредного деда Прокопыча, и поэтому мы, изо всех сил стараясь не шуметь, осторожно пробрались сквозь палисадник, присели на корточки и поставили блюдо на землю.
— Кис-кис-кис! Мура, Мурочка! А что мы тебе принесли! Ты только попробуй!
Из оконца тянуло холодом, влажно пахло подвалом.
Мурки не было. Мы подождали еще пару минут и пошли.
— Гуляет где-то.
— Вечером съест, — утешила я подругу. — Знаешь, как они любят яйца!
— Ага, — сказала Танька. — Особенно пашот.
Она хотела еще что-то добавить, но замолчала. Из второго подъезда вышли наши одноклассницы Безручкина с Козыревой. Безручкина держала в руках судок из-под венгерского гуляша. Козырева оглянулась по сторонам, приложила палец к губам, и они прямо через заросли спиреи и шиповника полезли под окна к Прокопычу.
И ЭТО ВСЕ НЕПРАВДА…
Враннем детстве я плохо отличала живое от неживого — до тех пор, пока не произошла история с Хрюшей. В тот вечер была особенно интересная передача, показали мультик про попугая Рому, а в самом конце, на прощание, Хрюша сказал: «Дорогие мальчики и девочки! Присылайте нам свои рисунки. Мы с тетей Таней читаем все ваши письма. Да, тетя Таня?» — «Да, присылайте, ребята, — подтвердила она. — С нетерпением ждем от вас веселые картинки».
Я очень любила Хрюшу. Я попросила у мамы чистые перфокарты и села рисовать. Я нарисовала его самого, и Степашку, и Филю, и тетю Таню. Бордовым карандашом. Сверху я написала слова. Хрюша. Мама. ЭСССР.
Маме понравилось.
— Завтра пойдем в магазин и по пути отошлем, — сказала она.
Почтовый ящик был в двух минутах ходьбы от дома, между колодцем и продовольственным магазином. Мама подсадила меня, чтобы я кинула письмо в щель, но толстый конверт никак не пролезал, и тогда мама сказала: дай, я, — и сама пропихнула послание в ящик.
Все лето я ждала ответа, а он не приходил.
— А когда Хрюша пришлет мне письмо? — спрашивала я маму.
— Скоро уже пришлет, потерпи.
Из детского сада мама забирала меня на велосипеде. Я залезала на багажник, обмотанный старым войлоком, хваталась за мамины бока, и по обочине шоссе мы ехали три километра до дома. Больше ни за кем из нашей группы на велике не приезжали, и мне все завидовали.
— А меня, меня прокатите! — завидев маму в воротах, кричали дети, и мама, когда было время, сажала всех по очереди на багажник и делала круг по детской площадке.
В тот день мама привела меня раньше всех, наспех раздела и убежала. Я зашла в игровую, достала со стеллажа коробку с игрушками и вытащила за хобот слона Борю. Вслед за ним на пол вывалилась обезьянка Чита.
— Вставай, лежебока! А то без завтрака останешься. Мне через пятнадцать минут на работу.
— Встаю, встаю, — пропищала Чита.
— На завтрак у нас… бананы. С яичницей. Нет, с пшенной кашей.
— Не хочу я кашу, сама такое ешь.
— Не спорь со старшими! Не будешь слушаться, сдам на пятидневку!
— Не обижай Читу, — вступился слон Боря, — обезьяны пшенку не едят. Дай лучше побольше бананов. А мне… а мне…
Я задумалась, что больше всего любят слоны, но тут к нам подошел Колька Елисеев.
— А мой папа мотоцикл купил! — с ходу деловито сообщил он. — Сегодня приедет за мной, вот увидишь.
Слоны моментально вылетели у меня из головы. Это был серьезный удар по авторитету, но так просто сдавать позиции я не собиралась. Я подумала и придумала вот что:
— А мой папа машину скоро купит. «Москвич».
— А у моего дедушки есть заграничная машина. В гараже. «Виллис» называется. Военная.
Это была правда, папа один раз ходил помогать чинить елисеевский «виллис».
— А мне зато Хрюша письмо пришлет! Из передачи! — выложила я последний козырь.
— Кто, Хрюша? — засмеялся Колька. — Ничего он тебе не пришлет. Он невзаправдашний.
— Взаправдашний.
— Не веришь — спроси у мамы.
…Вечером, когда мама привезла меня домой, у нас состоялось объяснение.
— Мамочка! Ты говорила, что Хрюша живой! Мы же письмо посылали! Я рисовала, а ты в почтовый ящик бросала! Почему ты сразу не сказала, что это неправда!!
— Там же актеры. Твое письмо получила актриса.
— Но я писала Хрюше! Я думала, он настоящий!!
— Ты правда решила, что в телевизор живую свинью с собакой посадили? Глупенькая, это же куклы!
— И Хрюша?!
— И Хрюша кукла.
— Живая?
— Куклы это игрушки, они неживые. Люди — живые.
— Но он разговаривает!
— Потому что это передача. Там дяди и тети сидят под столом и говорят за него. И за Степашку, и за Филю.
— Почему?! Почему ты сказала тогда, что он живой, а теперь говоришь, что кукла?!
Весь мир перевернулся. Откуда было мне знать, как устроен телевизор и что свиньи не разговаривают.
Когда я на секунду прекратила рев, чтобы вздохнуть, я услышала, как папа на кухне моет посуду и тихонько напевает под нос:
Там под столом
Сидит актер,
И это все неправда.
Тирлим-бом-бом,
Тирлим-бом-бом,
И это все неправда…
Меня захлестнуло отчаяние, такое горькое, что я даже перестала реветь. Я слушала громыхание кастрюль и веселый мотивчик, папин голос уже перешел в свист, к которому добавилось ритмичное притопывание.
Тут со мной случилось что-то вроде обморока, и очнулась я только тогда, когда о зубы стукнулась ложка с валерьянкой.
— Ну все, все. Ну хватит переживать. Успокойся. Хочешь, мозаику сложим? Или порисуем вместе. Через двадцать минут уже Хрюшу твоего покажут…
— Не хочу-у-у!..
В тот вечер я впервые не стала смотреть «Спокойной ночи, малыши», а на следующий день в саду случилось ужасное: со мной перестали разговаривать игрушки. Они онемели. Теперь я могла только сама говорить за них, как тот актер под столом, — они мне уже не отвечали.
СОФЬЯ ПЕРОВСКАЯ
Всякий раз, когда мама обижала меня, я ставила на обоях крестик: обида — крестик; еще обида — еще крестик. Квартира была съемная, чужая, но я не очень понимала таких вещей: обида распирала изнутри, как воздушный шар, и, чтобы не лопнуть от злости, я концентрировала ее почти до точки, до маленькой черной метки — и предавала бумаге. То есть обоям.
Мама обнаружила граффити, когда они уже растянулись на полстены. Недолго думая, она дала мне затрещину. Отревевшись, я подошла к стене и незаметно поставила еще один крестик.
На следующий день мама принесла с работы чертежный ластик, мягкий с одной стороны и жесткий с другой, и попыталась оттереть стену, но с обоев начала облезать краска и мама, увидев, что стало только хуже, обругала меня неблагодарной скотиной и бросила это занятие.
— Чтоб этого больше не повторялось! Будешь серьезно наказана. Еще раз увижу, выпорю, не посмотрю, что родная дочь!
Плюс два крестика. За скотину и за выпорю. Я была непреклонна.
Родители ничего не могли со мной поделать. Уговоры не действовали. Угрозы тем более. Как только я получала тычок за новые сантиметры настенной росписи, я тихо отсиживалась в своем углу и шла ставить причитающуюся черную метку. Борьба продолжалась довольно долго. Моя линия Маннергейма обогнула комнату по периметру и уперлась в дверной косяк. Я начала второй уровень. Теперь я ставила крестики уже не черным, а фиолетовым карандашом. Это не значило ничего, просто я так решила.
Фиолетовые крестики окончательно допекли маму.
— Засранка! У меня нет денег на новые обои! — Она в сердцах схватила со стола портфель и огрела меня пониже спины. Замок оказался не застегнут, и на пол посыпались тетрадки, раскатились карандаши.
Мама взглянула на развалившийся пенал, и я поняла, что она сейчас скажет.
— С сегодняшнего дня ручки и карандаши по выдаче. В школу и на два часа, пока уроки делаешь.
Так мой любимый заграничный пенал, зависть всего первого «А», отправился в секретер под замок. Это стоило о-очень большого крестика. Или трех маленьких.
Я уже знала, чем их поставить. Я расчесала ссадину на коленке и нарисовала пальцем две перекрещивающиеся багровые линии. Получилось красиво. Очень даже красиво, прямо ух как здорово.
С этого дня я стала раздирать болячки и чертила крестики кровью. Я рисовала сразу два икса: по делу, и за вскрытую ранку. Это было не местью, но летописью, хроникой, конспектом того билета, по которому я когда-нибудь подробно отвечу — повзрослев или просто набравшись сил.
И тут мама испугалась.
— Ты уже большая. Неужели ты не понимаешь, что хорошие дети так не поступают?
— Хорошие мамы тоже, — возразила я.
— Что «тоже»? Что? — взорвалась мама и повела меня к психиатру.
Мы приехали в новый район под названием Автогенный. Долго шли мимо заводских заборов, вдоль выпростанных из земли байпасов. Была ранняя весна, в проталинах проклюнулись ярко-желтые хохолки мать-и-мачехи. Я нагнулась, сорвала самый большой — насколько вообще эти ростки можно было назвать большими — и так и заявилась с ним в поликлинику.
Мы дождались своей очереди и зашли в кабинет. На полу лежал мягкий зеленый ковер, с подоконника на посетителей взирали Крокодил Гена с Чебурашкой, Три Поросенка, Кот Леопольд и Карлсон. В углу за столом сидел дядька в голубом халате и что-то писал.