В конце концов, положа руку на сердце, он был ничем не лучше их: таким же убийцей. Мало ли, что убил из мести. Саша-Афганец, более известный кличкой Бирюк, который убил собственноручно пятерых подонков, изнасиловавших его сестру, и отбывал теперь десятилетний срок, – почему он считается преступником, а Герман Налетов – нет? В том смысле, что не пойман – не вор?..
Он ненавидел себя за эти мысли. Но со странным, пугающим упорством продолжал тешиться картинами того, как «забудет» где-нибудь на виду бутыль со спиртом, смешанным с клофелином, а потом войдет в палату, держа в руке бритвенно-острую заточку…
Узкую и опасную тропу мести Герман торил уже достаточно долго, чтобы чувствовать себя на ней вполне комфортно. Это в прошлом году он был как стрела летящая, ничего вокруг себя не видел, а нынешняя его жизнь сопровождалась открытиями, от которых у нормального, далекого от всего этого человека либо волосы бы встали дыбом, либо недоверчивая улыбка надолго приклеилась на физиономию – от уха до уха.
Вот, к примеру, история с рентгеновским снимком «петуха» Малютина…
Все началось с того, что в санчасть притащился согнутый в дугу карманник Штырь (в миру Коля Крамаренко) и простонал, что у него прихватило живот. Герман начал выстукивать и мять тощее брюхо парня (Штырю еще не было двадцати, а на вид и вовсе малокровный малолетка), тот – в крик и корчи.
– Не трудись, лепило, – сказал в эту минуту Стольник, как всегда, погруженный в старый журнал. – Этот дермафродит мастырку себе замастырил: гвоздики проглотил.
Про такие вещи Герман что-то читал – у Сергея Васильевича Максимова, в «Каторге и ссылке». Стольник, не дождавшись, пока он припомнит, со скучающим видом пояснил, стараясь выражаться максимально понятно:
– Дело вполне обыкновенное. Берут два гвоздя, шляпками в разные стороны, связывают тонкой резинкой. Острые концы облепляют хлебным мякишем, чтоб глотку не поцарапать. И все. Можно глотать.
Герман растерянно моргнул:
– Зачем глотать-то? Это же гвозди, да еще два! Если один – дай бог, вышел бы, а два – поперек кишечника встанут. Верная операция!
Штырь открыл измученный, побелевший от боли глаз и посмотрел на доктора как на идиота. Стольник же невозмутимо кивнул:
– Все правильно. Верняк резать! Того ему и нужно.
– В больницу увезут… – простонал Штырь. – В город! Там, говорят, хорошо. Жратва нормальная, не то что наши помои. Может, мать ко мне допустят, она блинцов напечет…
– Блинцов тебе при операции на желудок или кишечник еще долго не пробовать! – с острым ехидством сказал Герман. – Во всяком случае, сначала нужно сделать рентгеновский снимок. Собирайся, на завтра договорюсь – в поселок поедем.
Наутро автозак отвез Германа, Штыря и конвойного в больницу, где врач ИТУ к тому времени уже изрядно примелькался. В рентгенкабинете его встретили как своего человека и радостно сообщили, что без него здесь была бы скука смертная: второй пациент за неделю, и обоих привозит Герман Петрович. Вчера этого, как его, Малютина, сегодня вот молодого человека… «Идите, ложитесь сюда, больной!»
– В чем дело? – спросил через минуту рентгенолог, больше похожий на знатного лесоруба Илью из кинофильма «Девчата». – Что это с вами?
Герман оглянулся. Штырь стоял белый впрозелень, руки по швам, с лицом самурая, готового немедленно сделать харакири.
– Отставить фокусы, – тихо сказал Герман. – Ну? Какого лешего?
На самом деле он струхнул: а вдруг прободение какое-нибудь или кровотечение, чем черт не шутит?
– Ма-лю-тин? – тоненьким голоском переспросил Штырь, тыча пальцем в высокий, застеленный оранжевой клеенкой стол, на который ему предстояло взобраться. – Ма-лю-тин? На этом столе? «Петух»?! Да вы что, твари, меня законтачить решили? «Парашником» сделать?
И рванулся из кабинета с таким проворством, что, если бы не отменная реакция конвойного, еще неизвестно, чем все это закончилось бы.
Штыря скрутили, приволокли обратно в кабинет.
– На стол его! – простер царственным движением руку «лесоруб Илья», и тут Штырь заплакал.
Герман и конвойный переглянулись, а потом с молчаливым укором уставились на рентгенолога.
«Ну черт ли тебя тянул за язык? – мысленно вопросил Герман. – Ведь существует же, в конце концов, такое понятие, как врачебная тайна!»
Почуяв неладное, «лесоруб Илья» настороженно уставился на Германа.
– В чем дело, товарищи?
Ну что ему было ответить?
Суть дела состояла в том, что не далее как вчера Герман сопровождал на рентген осужденного (все в ИТУ почему-то произносили это слово с ударением на «у») Малютина, которому недавно подарили тарелочку с дырочкой, а проще сказать – опустили. Процесс сопровождался избиением. На прием к Герману Малютин пришел еще неделю назад: сказал, что упал с верхнего яруса коек, и Герман не настаивал на признании. Малютин держался так, словно уже совершенно смирился со своим положением. У него даже навыки опытного «петуха» появились: брал предложенную доктором сигарету осторожно, стараясь не коснуться других. Вдруг на глазах выступили слезы:
– Все лежат в общежитии на койках, а я на коленках ползаю – полы мою. Бессменная поломойка! Кто-то от нечего делать мне в лицо плюет, кто-то обувь швыряет – почисти, мол. Откажусь – побьют. Сортиры драить – тоже моя обязанность. «Эй, проститутка! Животное!» – иначе и не зовут…
Тут же умолк, поглядывал испуганно, вспоминая: не обмолвился, не назвал ли кого-нибудь? Зона стука не прощает!
Слезы мгновенно высохли, скорбное выражение сменилось подобострастным, заискивающим.
Герман чувствовал к нему, как это ни странно, не жалость, а презрение. Да, да, все правильно: насилуют из желания унизить, низвести до положения раба – пусть, мол, кому-то будет еще хуже, чем мне! Однако Герман испытал искушение спросить Малютина, за что сидит: ведь первые кандидаты в «вафлеры» – насильники, особенно – насильники малолетних. Обитатели зоны считают себя в общении с ними оскорбленными в лучших блатных чувствах: ведь многие из них остаются чьими-то отцами и мужьями.
Однако насилие порождало насилие. Герману приходилось читать исследования психиатров, изучавших внутренний мир маньяков, и те утверждали, что почти каждый из подобных преступников бывал жертвой сексуальных домогательств. Ростовский Чикатило и краснодарский Сливко были «опущены» в воинской казарме, иркутские маньяки Храпов и Кулик – в лагерной… Он сразу вспомнил Дашеньку. О Хингане теперь ничего не узнать, но ведь Антон с Максом – еще пацанва, за ними не тянутся следы ходок, почему же они, не испытав страданий сами, заставили страдать других, оказались хуже лютых зверей?
Строго говоря, Герман мог бы отомстить гораздо проще: без этой авантюры с врачебной практикой в ИТУ, без спирта с клофелином, без заточки… Достаточно было всего лишь намекнуть Стольнику, за что мотают срок Мазурков с Рассохиным. Негласный кодекс чести и, может быть, милосердия требовал от охраны не усугублять без надобности тяжелого положения их подопечных. Но информация такого рода становилась общеизвестна как бы сама собой. С воли приходила «малявочка» – и участь насильника была предрешена.
Почти всегда. Потому что даже в уголовном мире, похваляющемся незыблемостью этических традиций, в последние годы появились свои трещины. Статус вора в законе, что-то вроде королевского титула, стало возможно купить – не просто за большие, а за очень большие деньги, внесенные в воровской общак. Лет тридцать-сорок назад это довело бы до инфаркта авторитетов, но в наше расхлябанное время… Герман читал о богатом «братке», который получил венец вора в законе, не совершив ни единой ходки! А если реальны такие субординационные парадоксы, разве существует гарантия, что где-то и кем-то, к примеру самим Хинганом, не куплена индульгенция для подельников, которые позволили ему остаться на воле, не обеспечено их относительно спокойное существование и даже, может быть, ускоренный выход на свободу?
А это означало, что Герману по-прежнему оставалось надеяться только на себя… Что он и делал.
Что же касается бедолаги Штыря и его злоключений в рентгенкабинете, то они завершились следующим образом. Конвойный Шпанцев, калач тертый, понизив голос, пробормотал:
– Ничего не выйдет, Герман Петрович. Он не то чтобы в отказняк – просто традиции соблюдает. Зона есть зона, сами понимаете.
– Да понимаю, понимаю! Делать-то что? – растерянно спросил Герман. – Не могу же я его без снимка в город отправлять!
– Этот хренов стол надо бы расконтачить. Надо, чтоб на нем кто-то полежал.
– Полежал? Но кто именно?
– Да хоть кто – но из вольных людей. Вы, к примеру.
– Я?!
– Ну да, кто угодно.
– И долго лежать?
– Да ну, пару минут. Только чтобы Штырь это видел. Ну и я – как свидетель.
Герман мученически завел глаза. Что за комиссия, Создатель!..
Рентгенолог уставился на него непонимающе:
– Что делать-то, доктор?
– А ничего! – отчаянно отмахнулся Герман и, словно в прорубь бросался, вскочил на стол и распростерся на нем. – Смотри, Штырь, это же элементарно: ложишься вот так, на спину, рубаху на животе задираешь, тебя накроют вот таким просвинцованным фартуком…
– А фартук небось тоже законтаченный? И луч рентгеновский? – закапризничал Штырь, выказывая завидную осведомленность. – Законтаченный, да? Нет, пускай вас на хрен еще и просветят, иначе не миновать мне сегодня раком стоять, очком кверху!
В результате всего этого у Германа появился совершенно никчемушный рентгеновский снимок. В процессе он чувствовал себя той, забыл ее имя, дочкой Бабы-яги, которая демонстрировала маленькому хитрецу Терешечке, как правильно садиться на лопату и отправляться в печку, дабы изжариться на ужин. Зато потом Штырь совершенно спокойно возлег на стол, и негодующий «лесоруб Илья» беспрепятственно запечатлел для потомства крестик из гвоздиков, застрявший в его внутренностях, на фоне позвоночного столба.
Эта история неожиданным образом еще больше расположила к Герману Стольника. С усмешкой, удивительным образом не красившей, а скорее безобразившей его изжеванное жизнью лицо, он серьезно сказал: