Перстень Иуды — страница 19 из 72

Тут новоиспеченный граф и сам уверовал в свои исключительные заслуги перед отечеством и возгордился немерено. По крайней мере в душе. Графу Опалову вдруг стало тесно в патриархальной Москве, его неодолимо потянуло в Петербург, где он и до этого бывал частенько. Он даже съездил в Северную Пальмиру и домик на Мойке присмотрел, но…

Но именно тогда-то и начались какие-то перекосы в его житье-бытье. Он совершенно случайно узнал, что Машенька, оказывается, влюблена. И в кого бы можно было предположить?! В студента медицинского факультета. Будущего лекаря! И это его дочь! Графиня! Для того ли отец денно и нощно трудился на благо отечества, чтоб его единственная дочь на корню погубила первый росток генеалогического дерева графов Опаловых?! Василий Васильевич даже предпринял тайное наблюдение из кареты за этим самым студиозусом. Ничего особенного: не высок, сутуловат, с реденькой рыжеватой бородкой. Господи, думал расстроенный отец, ну что в этом замухрышке могла найти его Машенька? Ни кожи, ни рожи! Да он едва ли к дворянскому сословию имеет отношение. А фамилия этого сутулого была вообще какая-то неприличная – Брыкин.

Откровенный разговор с дочерью поверг отца в шок. Маша заявила, что они с Романом любят друг друга и что, если ей и суждено когда-нибудь выйти замуж, то только за этого умного, честного и порядочного человека.

– И потерять графское звание?! – срывался на крик бедный Василий Васильевич. – Перестать быть графиней Опаловой и стать Марией Брыкиной! Никогда! Никогда и ни при каких обстоятельствах! Только после моей смерти. Это все результат чтения французских романов и вольтерианских выдумок. Воли, воли я тебе предоставил слишком много! Ну, да я вожжи-то укорочу, я дам тебе острастку!..

Граф сразу же приступил к решительным действиям. Прежде всего со двора была изгнана гувернантка-француженка, причем этот жест оказался весьма патриотическим в свете начавшейся войны с Наполеоном. Потом он заточил Машу под домашний арест и ввел строжайшую цензуру: что читает дочь, от кого получает корреспонденцию по почте, кому и что сама отписывает.

«Перебесится, перегорит – успокоится, – рассуждал Василий Васильевич. – А вот человека достойного подыскать ей уже пора…»

Зиму Опалов решил провести в Петербурге, дом приобретенный привести в порядок, дочь в свет вывести.

Благо, знакомых в столице у него было достаточно: есть где показаться, будет кому и в свет ввести. Главное – подальше от этого Брыкина.

Только война все планы важного московского чиновника перечеркнула. Когда супостат ступил на русскую землю, в Москве такой патриотический подъем начался! Опалов сам стал подумывать о том, где и как он сможет быть полезен русскому воинству. Но чем ближе Наполеон приближался к первопрестольной, тем тише становились патриотические речи, а затем знатные люди засобирались куда подальше – в свои деревни да имения. Теперь уже меньше кричали, а больше молились.

Василий Васильевич быстро сориентировался в ситуации и вовремя отправил, что поценнее, в свою деревенскую усадьбу. Сам же дом оставить побоялся, ну и Машеньку от себя отпускать не стал. За себя и дочь князь особенно не боялся: француз не татарин, бесчинствовать не станет, да и вряд ли государь Москву отдать позволит, отстоят белокаменную мужики!

Однако все обернулось не так, как рассчитывал Опалов. Враг вошел в город и вел себя в нем нагло и недостойно. В доме Опалова разместились гвардейцы. Сам же Василий Васильевич с Машенькой и тремя слугами за благо счел перебраться во флигель. Французы в доме вели себя бесцеремонно, но хозяев не обижали. И то слава Богу!

Потом пожары начались, облавы на поджигателей, о расстрелах из уст в уста говорили. Граф во все это не вмешивался и лишь терпеливо ждал, когда бонапартово воинство покинет Москву. А что оно долго не задержится, уже в конце осени стало ясно: идти ему дальше некуда, а сидеть на месте – совсем уж глупо.

Как-то в начале октября граф вернулся домой под вечер и, к своему удивлению, дочери не застал. Челядь ничего толком сказать не могла.

– Ну, следом за вами, барин, барышня ушли куда-то. А вот куда, не сказывали…

– А вы-то, вы куда смотрели?! Велел же следить и не пускать!

– Дык ить, как же… Графинюшку за рукав-то не возьмешь…

Василий Васильевич заметался по флигелю, не зная, куда бежать, где искать. Но тут и дочь объявилась. Веселая, довольная, глаза блестят. Опалов давно ее такой не видел. Сначала удивился, а потом заподозрил что-то неладное.

«Уж, не со своим ли Брыкиным повидалась? – озабоченно думал он. – Я с этой напастью французской контроль ослабил. Впрочем, откуда этот студиозус мог взяться сейчас в Москве? Небось в ополчение подался». Однако допрос дочери учинил строгий. А та и призналась.

Действительно в одном доме виделась она со своим Романом. Василию Васильевичу хватило ума не журить дочь, а хитростью выпытать, что да как.

– А как же, Марьюшка, ты нашла его? Разве он не бьет супостата, как человек молодой и благородный? Что ж он отсиживается?

Дочь, видя, что отец как бы и не в гневе на нее за встречу с любимым, разоткровенничалась:

– Батюшка, врага бить по-разному можно. Ты уж мне поверь, Роман Николаевич не сидит сложа руки. Он с товарищами как оса досаждает французу.

– Уж не поджогами ли занимается твой Роман Николаевич? – понизил голос отец. – Это ж, поди, как опасно…

Маша, видя, что отец не только не гневается, но даже вроде беспокойство о ее возлюбленном проявляет, не без гордости сказала:

– А хоть бы и так, батюшка! Нынче всяк русский человек врагу урон чинить должен. Разве не так?

– Так, так, конечно, так, – закивал головой граф. – Оно понятно…

Обрадованная ласковыми словами отца, дочь подскочила к нему, обняла за шею:

– Ну, видите, батюшка, каков мой Роман Николаевич! Дайте мне слово, что как Бонапарта разобьем, вы нас благословите!

Задыхаясь от ярости и пытаясь скрыть свои подлинные чувства, Василий Васильевич поспешил отделаться общими словами и туманными обещаниями. Но Маше и этого было достаточно. От радости она как бабочка порхала по маленькой комнатке флигеля.

– Ты, дочь, должна дать мне слово, что более ни ногой из дома не ступишь. Не женское это дело общаться с мужчинами, когда те такими делами заняты. Да и ходить девице одной по городу нынче куда как не безопасно. Он, поди, на краю города прячется?

– Да нет, он здесь поблизости. На Мясницкой, в доме купца Кораблева…

Всю ночь Василий Васильевич провел без сна, обмозговывая сложившуюся ситуацию.

«Возьмут этого дурака-героя, – прикидывал он, – и Машке беда будет. А не возьмут, так после войны она очертя голову ему на шею кинется, а запретить теперь сложно будет. Герой, с узурпатором боролся… Что-то делать надо, что-то надо делать…».

Окончательное решение граф принял на другой день вечером, когда Марья вновь сбежала из дома и вернулась затемно. Взяв с дочери клятвенное заверение, что она больше не выйдет на улицу без него, Опалов сообщил, что завтра пойдет навестить нужного ему человека. А сам, подгоняемый гневом и страхом, направился к французскому коменданту. Просто зашел и сказал, что на Мясницкой в доме купца Кораблева собираются какие-то подозрительные люди. Сказал и хотел было выйти. Но не тут-то было! Его задержали, стали допрашивать, кто он такой, где живет, откуда знает, как зовут тех, кто собирается по этому адресу. Василий Васильевич очень испугался. Пришлось назвать знакомое ему имя, а откуда знает, что люди лихие – молва разнесла. На вопрос, почему донес, пришлось говорить о своем восхищении императором и его воинством. Поверили, отпустили, но строго велели на другой день явиться.

Опалов сначала бросился в храм свой грех замаливать, чуть было перед попом не исповедовался, да вовремя воздержался. Домой пришел разбитый, больной, сразу же в комнате заперся. А на другой день после полудня опять пришел к коменданту, как и велено было. Встретили его ласково, велели ждать. Ожидание затянулось допоздна, а потом графа в Кремль повезли, сказали, что, может быть, сам император его принять соизволит. Увидеть Наполеона Василию Васильевичу и хотелось, и боязно было.

Но встреча состоялась, и хотя переволновался он изрядно, но все закончилось хорошо…

После аудиенции у императора граф Опалов возвращался домой по ночной Москве. Время было тревожное, в развалинах и подворотнях таилось много лихих людей, поэтому он всегда носил при себе маленький дорожный пистолет. А теперь у графа было надежное сопровождение. Он специально выписал Петра из своей деревни, так, на всякий случай. Этому двухметровому гиганту нужно было только пальцем указать на кого-то, чтоб он не раздумывая пустил в ход свои огромные кулачищи. Дважды убеждался Василий Васильевич в том, что, когда он с Петром куда едет – хоть на охоту, хоть в поездку дальнюю отправляется, этот мордоворот ему любой пистолет заменить может. Вот и сейчас он шел по темным улицам Москвы, спиной чувствуя сопение своего «ангела-хранителя».

На душе у графа было пакостно и мерзко. Он понимал, что совершил гадкий поступок, за который, узнай кто, его никогда не простят. Шел, а сам себя убеждал, что в его ситуации иначе поступить просто невозможно было. Ну, не отдавать же Машеньку, в самом деле, за этого рыжебородого Брыкина?! И потом, он же не думал, что французы расстреляют его с товарищами. Полагал, что вразумят дерзких, может, розог дадут да вышлют из Москвы подальше… А оно вон как получилось!..

Домой добрались уже под утро. Благополучно. Маша не спала. Со слезами на глазах она бросилась к отцу и засыпала его вопросами: где был, почему так поздно, что случилось, почему на нем лица нет?… На все эти вопросы у Василия Васильевича был заранее приготовлен ответ: шел домой, французский патруль остановил, доставил в комендатуру, стали разбираться, ну, вот только сейчас отпустили.

Отделавшись от дочери, граф заперся в маленькой тесной комнатенке, которая теперь служила ему и кабинетом, и спальней. Несмотря на усталость сна не было ни в одном глазу. Он зажег сразу три свечи, стоящих на столике, которые осветили более чем скромную обстановку: предусмотрительный Василий Васильевич специально оставил себе мебель похуже, чтоб у супостатов соблазна не вызывать. Столик, кровать, креслице да секретер допотопный – вот и вся обстановка. В углу под почерневшим деревянным потолком сурово смотрел на него лик Господа Бога, освещенный тусклой лампадкой.