, посреди которой возвышался громадный бюст знаменитого философа.
Ковильян показал Штубберу рукой на небольшую каштановую рощицу, ограждавшую с одной стороны площадь.
Пройдя не больше десяти шагов по узкой аллее, они остановились у скамьи, грузно осевшей в рыхлую землю, присыпанную желтыми и бурыми листьями.
— Если не возражаете, мой молчаливый друг,— сказал Ковильян,— то давайте немного посидим. В отличие от вас, который победоносно прошел с нашими доблестными войсками пол-России, я долго ходить не приучен, ноги устали. В былые годы это была самая моя любимая скамейка в Берлине. Здесь мне приходили в голову наиболее умные мысли.
Штуббер провел ладонью по скамье. Обер-лейтенант шумно вздохнул, достал из бокового кармана пиджака газету, аккуратно развернул ее, расстелил, разгладил морщинки и только после этого сел.
Наблюдавший за ним Ковильян усмехнулся.
— Браво, обер-лейтенант, вы просто великолепны! Знаете, о чем я сейчас подумал? Немецкий народ никогда не погибнет. И знаете, что его спасет? Предусмотрительность. В его карманах всегда окажется то, что может потребоваться при самых неожиданных обстоятельствах.
Штуббер изобразил улыбку, достал из кармана еще одну газету и протянул ее Ковильяну.
— Вы неподражаемы, мой друг!
Ковильян небрежно бросил предложенную ему газету на скамью и сел рядом со Штуббером. Он источал благожелательность. Именно это больше всего и пугало обер-лейтенанта.
— Так чем же я могу быть вам полезен, господин Ланге?
— А разве вам не приятно просто так посидеть со мной? — почти игриво спросил Ковильян.
— Приятно, но мне показалось, что встреча носит деловой характер. Разве я ошибаюсь?
— Всему свое время, мой друг.
Сквозь плотную вату туч пробилось робкое солнце. Его узкий луч осторожно прополз по жухлой траве и поспешно спрятался в куче бурых листьев. По аллее прошли двое буршей. Они о чем-то оживленно говорили.
— Вы давно были в Кагарлыке? — ласково спросил Ковильян, и обер-лейтенант Штуббер почувствовал, как его сердце оборвалось и стремительно покатилось куда-то вниз. Да, этот подлец Ланге знал свое дело. Именно из той большой партии сахара, которую обер-лейтенант вывозил в прошлом месяце с Кагарлыкского сахарного завода, около ста пудов так и не доехали до Киева, а загадочно исчезли в пути.
— Кагарлык?
— Да, мой друг.
Обер-лейтенант Штуббер никогда не отличался бойкостью ума, поэтому он не нашел ничего лучшего, как собрать в пучок морщины на лбу и развести руками.
— Вы знаете, господин Ланге, украинские названия слишком трудны для европейца, а мне слишком часто приходится бывать в разных дырах... Кагарлык... Где же он, простите, находится?
— Недалеко от Киева.
— Да, да, действительно... что-то припоминаю.
— В Кагарлыке находится большой сахарный завод, принадлежащий графу Толстому,— любезно объяснил Ковильян.— И там же имение графа.
— Кагарлык, говорите?
— Вот именно,— подтвердил Ковильян, которому толстяк с моноклем уже основательно надоел.— И не пытайтесь делать из меня идиота, господин обер-лейтенант.— Черные дьявольские глаза насквозь прожигали Штуббера.— Вы систематически бываете в Кагарлыке, откуда вывозите сахар.
— Вывожу сахар? — пролепетал Штуббер.
Ковильян молча смотрел на него.
— Извините, господин Ланге, я мог забыть.
— Не думаю, что у вас такая короткая память,— жестко сказал Ковильян.— Если вы о чем и забывали, гостя у графа Толстого в Кагарлыке, так только о своей офицерской чести.
— Господин Ланге! Я попрошу вас!..— жалко вскинулся Штуббер, обливаясь потом и не сводя испуганных глаз с лица своего мучителя.
— Ладно, ладно,— небрежно махнул рукой Ковильян.— Только не изображайте, пожалуйста, невинность, это у вас слишком плохо получается, гораздо хуже, чем махинации с сахаром.
— Я никакими махинациями не занимался,— прохрипел Штуббер, уже чувствуя под собой не садовую скамью, а жесткую скамью подсудимых.
— Зачем же отрицать очевидное, мой друг? Это неразумно,— ласково сказал Ковильян.— К моему глубочайшему сожалению, вы весьма часто действовали крайне неосмотрительно. И боюсь, что военно-полевой суд не учел бы обстоятельств, смягчающих вашу вину. Судьи чаще всего формалисты и учитывают только факты. Но вы знаете, как я к вам хорошо отношусь. Ведь знаете?
— Знаю,— промямлил Штуббер.
— Вот и прекрасно, что знаете. Я не сделаю вам ничего плохого, если, понятно, вы меня к этому не вынудите. Вы меня не вынудите?
— Помилуйте, господин Ланге!
— Тогда давайте поговорим с вами как друзья. Ведь мы друзья, не правда ли? Ваша офицерская честь меня не интересует. Можете делать с ней все, что пожелаете. То же относится и к вашим не совсем законным операциям с салом и сахаром. Это ваше личное дело, мой друг. Ваш счет в банке тоже не представляет для меня особого интереса, хотя, согласитесь, что двадцать тысяч марок слишком крупная сумма для офицера, проливающего кровь за нашего любимого кайзера. Меня даже не интересует, почему ваш сын не в армии, когда цвет германской нации гибнет на полях сражений. Я не любопытен и не собираюсь переделывать жизнь. Что поделаешь, уж так в мире повелось, что одни едят шоколад, а другие болеют сифилисом.
Обессиленный Штуббер откинулся на спинку скамьи. Пронесло или ему только показалось?
Похоже, что пронесло. Не оставь, господи!
— Что я должен сделать, господин Ланге?
— Об этом мы поговорим в Киеве, мой Друг. Не надо спешить. А пока... Я вам перечислил то, что меня не интересует. А теперь скажу, что меня интересует.
— Господин Ланге, все, что в моих силах!.. Все, что я могу... Не сомневайтесь, господин Ланге!
— А я и не сомневаюсь, мой друг, что вы жаждете мне помочь. Если бы у меня была хоть тень сомнения в этом, я бы проявил интерес ко всему тому, что меня сейчас оставило равнодушным,— улыбнулся Ковильян и поощрительно похлопал Штуббера по колену.— Итак, что вы можете рассказать мне любопытного о графе Дмитрии Ивановиче Толстом? Ведь вы в его доме свой человек, не так ли?
— Вы имеете в виду владельца Кагарлыкского сахарного завода? — переспросил Штуббер, постепенно приходя в себя.
— Разумеется, его, а не писателя графа Толстого, о котором, как мне кажется, вы абсолютно ничего не можете рассказать. Но меня интересует не граф Толстой — сахарозаводчик, а граф Толстой — бывший обер-церемониймейстер двора его величества и нынешний директор Императорского Эрмитажа, который с разрешения большевистского министра господина Луначарского прибыл на Украину в отпуск.
Ланге интересуется графом Толстым!
Обер-лейтенант был удивлен. Он ожидал любого вопроса, но только не этого. Странно, очень странно.
Какое дело этой ищейке до милейшего графа, который появился в Кагарлыке лишь в конце июля и совершенно не вмешивался в хозяйственные дела, оставляя их на полное усмотрение энергичной графини и своего управляющего, вороватого, но преданного?
Что Ланге до того, что граф был некогда обер-церемониймейстером двора этого несчастного русского царя Николая II — прости ему, господь, его тяжкую вину перед Германией! — которого большевики расстреляли в Екатеринбурге?
Кто, наконец, сошел с ума — он, обер-лейтенант Штуббер, или эта сующая кругом свой нос полицейская ищейка?
Однако обер-лейтенант удивился бы еще больше, если бы узнал, что в тот же день и приблизительно в то же время похожий разговор состоялся в далеком Петрограде. Графом Толстым здесь интересовался не кто иной, как комиссар секретно-оперативной части Петроградской ЧК Леонид Яровой, в недалеком прошлом студент историко-филологического факультета Петроградского университета.
Впрочем, эти сведения удивили бы не только Штуббера, но и его собеседника — Вольдемара Корзухина, он же Честимир Ковильян, он же Генрих Ланге...
Глава V
Надо сказать, что шведская почта, направляемая умелой рукой лейтенанта Тегнера, не ударила лицом в грязь. По той же причине, видимо, оказалась на высоте и почта Финляндии, что представлялось уже просто поразительным, учитывая свирепствующий в этой стране террор и отношение власть имущих к Российской Советской Республике. Но, видно, в почтовом ведомстве Финляндии влияние скромного шведского лейтенанта значительно превосходило авторитет непримиримого врага большевиков финского генерала Маннергейма и немецкого фон дер Гольца. Хотя, конечно, не исключено, что к доставке письма Водовозова в проклятую Манмергеймом большевистскую Россию почтовое ведомство вообще не имело никакого отношения и лейтенант Тегнер пользовался какими-то другими, только ему известными каналами.
Но как бы то ни было, а письмо из Стокгольма не только не затерялось в пути, что в то тревожное время нередко случалось с письмами, пересекающими границы государств, но домчалось в Петроград в рекордно короткие сроки.
В месте назначения с ним произошла некоторая заминка, так как Владимир Сергеевич Решетняк к тому времени уже месяц как находился на фронте. Но, вскрыв письмо, жена Решетняка быстро сообразила, кто должен стать подлинным адресатом этого сообщения из Стокгольма.
Письмо было передано в Петроградскую ЧК и в тот же день оказалось на столе ее председателя — Варвары Николаевны Яковлевой.[4]
Яковлева дважды прочла письмо, сделала у себя в блокноте пометку и закурила, Курила она редко, но истово, глубоко вдыхая едкий густой дым папиросы. Табак помогал сконцентрировать мысли, сосредоточиться.
На вчерашнем совещании член коллегии Петроградской ЧК Максимов, говоря об ошибках в работе с агентурой, назвал комиссара секретно-оперативной части Петроградской ЧК Леонида Ярового интеллигентом и фантазером. И то и другое, по мнению Максимова, являлось для чекиста крайне предосудительным. Яковлева тогда сказала, что была бы счастлива, если бы слово «интеллигент» и слово «чекист» стали синонимами. Да и воображение чекисту не помеха, разумное воображение, основанное на фактах. Что же касается фантазии... А ведь для того чтобы, исходя из стокгольмского письма, подготовить соответствующую операцию, может пригодиться и фантазия. Более того, фантазия здесь просто необходима. Может быть, действительно поручить это дело Яровому?