Вот этим его советом я сейчас и пользовался, выжимая из него максимум возможного. И неплохо получалось. Пока трепался, народ безмолвствовал, прямо как у Пушкина, а главный бармалей вообще настолько забылся, что даже перестал сглатывать слюну, которая у него дотекла чуть ли не до самого края бороды. Даже после того, как перестал говорить, и то две-три минуты все еще молчали. Потом только бородач, издав свое хр-р — это у него, как я понял, неизменное перед любой фразой, типа призыва: «Слушайте все!»,— уважительно заметил:
— Ты, человече, никак из духовных будешь? — А сам так и сверлит своим черным глазом в ожидании ответа.
— Неужто по одеже не видно? — спрашиваю.— Было дело, решил я податься в православный монастырь, что на Новом Афоне, после того как беды на меня навалились, да такие, о коих и поныне рассказывать невмочь — доселе сердце кровью обливается.
Последнее я произнес, потому что еще не придумал, что за страсти-напасти меня одолели. Первоначальная версия, разработанная совместно с Валеркой, тут не годилась, а лепить на ходу новую — чревато. Но на жалость надавить все равно надо, потому как если у тебя все хорошо, то другому от одного этого может стать плохо. Зато если расскажешь о парочке бед — откуда ни возьмись появятся и сочувствие, и участие, и расположение к собеседнику.
— Но мирские, соблазны оказались сильнее, опять же и жизнь монашеская, ежели на нее посмотреть с близи, тож грехами наполнена.— Это уже пошла в ход легкая дозированная критика поведения духовенства — разбойники их обязательно должны хоть немного недолюбливать.
И точно. Не успел я это произнести, как корявый тут же одобрительно крякнул, заметив главному бармалею:
— А я что завсегда вам рек? Это токмо с виду они — отцы святые, а в души заглянуть — от грехов черным-черны. Ты поведай им, поведай, чего они творят втихомолку.— Это он уже мне.
Я бы, конечно, рассказал, тем более что монашеские грехи примерно знаю, ничего особенного — пьянство, разврат, ну и еще, как специфика, мужеложство. Но смаковать мне почему-то не захотелось, к тому же больно уж чумазый этого жаждал. Знаете, бывают такие люди. Не иначе как он и сам был одним из первых во всех этих «забавах», да перегнул палку — выгнали. Вот теперь и злобствует на оставшихся, дескать, все мы одним миром мазаны, только меня застукали с поличным, а до остальных еще не добрались. То-то я гляжу, что у него верхнее тряпье на плечах очень сильно смахивает на остатки рясы. Эдакое последнее воспоминание о счастливой поре сплошного безделья. Разумеется, если только он не содрал ее потом, уже по разбойному делу, с какого-нибудь монаха.
Словом, от детального обсуждения монашеских бесчинств я вежливо уклонился, кротко заметив, что один бог без греха и вообще не пора бы нам приняться за трапезу, ибо соловья баснями не кормят.
Изголодавшийся народец сразу дружно загалдел, а я за солдатскую фляжку. Мол, как насчет по маленькой? Спросил так, для приличия — когда бы русский человек отказывался пить, если он, разумеется, не болен, причем смертельно. Да и то иному перед смертью напиться, что свечу перед иконой поставить — услада сердцу и благость душе. А уж чтобы русский разбойник отказался от выпивки — такого и в сказках не отыскать. Надо иметь слишком буйную фантазию, чтобы придумать эдакое.
Чарка у меня, к сожалению, была одна, причем самая простая — стеклянный стакан, но для не избалованных роскошью бармалеев шестнадцатого века, судя по их восхищенным взглядам, он выглядел под стать золотой царской чаше.
— Только больно забористое у меня питье,— предупредил я,— Потому советую сразу запить,— И извлек вторую фляжку, с простой водой.
Бородач презрительно на нее покосился, еще раз понюхал налитый спирт, который я поднес ему, как старшему, и снисходительно заметил:
— Нешто я горячего вина не пивал,— после чего тут же молодецки одним махом влил в себя все содержимое.
Судя по выпученным глазам, горячее он, может, и пивал, но такого крутого кипятка, как у меня, не доводилось. Спирт — штука тонкая, его надо пить с умом или иметь луженую глотку.
— Хр-р, хр-р. Что ж ты сразу не сказал, что оно у тебя тройное,— попрекнул он меня минут через пять, когда откашлялся и пришел в себя.
Получилось, что и тут он норовит оставить крайним другого. Нуда ладно. Не время спорить по пустякам, когда имеются дела поважнее. Я не стал заедаться и даже во всеуслышание подтвердил вину свою:
— Не успел.
Сам же отметил, что надо запомнить, как на будущее называть свой спирт. Если понадобится, конечно, поскольку одной литровой фляжки на шестерых русских мужиков впритык, даже с учетом того, что один из них постоянно себе недоливает — не до попойки мне, не такое время, да и компания не совсем подходящая, чтобы позволить себе расслабиться.
Остальные моим советом насчет воды пренебрегать не стали, потому отделались полегче, разве что юный Апостол по причине малолетства кашлял почти столько же, сколько и бородач.
Закуска была простая, без изысков, но шла на ура. И огурчики, и лучок, и чесночок, не говоря уже о копченой курочке и сале. Судя по усиленной работе челюстей, у ребятишек за последние пару дней во рту и маковой росинки не было, так что плакали мои припасы. Если на завтрак останется краюха хлеба с куском сала — и на том спасибо. Да еще, может быть, уцелеет пяток помидоров, которые разбойный люд почему-то есть избегал — овощ-то сей по нынешним временам неведомый, вот они и опасались. Ну и хорошо, мне больше достанется.
Смотрю, тот, что остроносый, немного осмелев, ткнул в них пальцем:
— А это у тебя что, мил-человек?
— Это,— говорю,— во фряжских землях именуют золотыми яблочками,— И тут же остерег, чтоб угомонить: — Золотыми, потому как очень уж дороги, но трогать их дозволительно лишь знающему человеку. Коль съесть просто так — через два-три дня непременно в рай угодишь, если грехи тебя куда-нибудь пониже не утянут.
— А зачем же ты,— спрашивает,— эдакую отраву с собой таскаешь? Нешто жизнь не мила? Али худое содеять удумал?
— И сам помирать не тороплюсь, и других на тот свет спровадить не желаю,— ответил я.— А таскаю, потому что мудрецы-эллины в древности сказывали: «Все есть яд, и все есть лекарство — токмо знай меру». Так и с ними. Ежели отщипнуть от их шкурки малую толику да смешать в нужных долях с медом, черносливом, лимоном и изюмцем, то они годятся и от сердечных хворей, и от головных болей, и от многих других. Меня же их просил привезти князь Долгорукий. Слыхали про такого?
Тут вновь встрял чумазый, его, как я выяснил, звали Паленым. Наверное, за неровно растущую рыжеватую бородку, которая и впрямь выглядела так, будто ее подпалили.
— Я,— говорит,— слыхал. Токмо пошто ты, добрый молодец, в этих местах его искать удумал? Их поместья близ Пскова да Новгорода лежат, так что промашку ты дал, и немалую.
Вздохнул я и снисходительно, как непутевому недорослю, пояснил, что никакой промашки нет, а о том, что княжеские поместья в тех местах, я знаю и без него. Просто ехал я на Русь издалека, и не один, а с обозом аглицких купцов, а расстался с ними как раз потому, что их путь лежит далее в Москву, а мне понадобилось сделать крюк.
— Стало быть, ты тоже из купцов? — сделал вывод главный бармалей.— А что за товар везешь? Неужто одни златые яблочки?
Имечко у него, кстати, было под стать облику — Посвист. Почти Соловей-разбойник. Говорят, тот тоже был славным свистуном, пока не повстречался с Ильей Муромцем.
— А что, разве не заметил ты у опушки пять моих телег с добром всевозможным — пряностями индийскими, сукном златотканым да прочими заморскими товарами? —- очень серьезным тоном спросил я у него.
— Не-ет,— удивленно протянул он.
— Вот и я тоже... не заметил.— И сокрушенно вздохнул.
Не сразу, но шутку оценили. Посмеялись слегка и вновь с расспросами. Настойчивые мне ребятки попались. Как репьи.
— Раз пустой, стало быть, товару еще не прикупил? — Это уже остроносый, которого вроде бы звали Софроном. И успокаивающе протянул: — Ну ничего. На Руси всякой всячины хватает, лишь бы серебра хватило. Прикупишь еще.
Ишь ты, змий лукавый. Рожа самодовольная, а из серых, чуть навыкате глаз наглость гак и струится, так и плещет. Я эту дрянь неблагодарную пою, кормлю, а ему еще и серебрецо мое подавай. А ху-ху не хо-хо, господин Джон Малютка, или как там звали подручного у Робин Гуда.
— Нынче по дорогам серебрецо возить стало опасно, особливо ежели едешь один,— отвечаю степенно.— Потому мы с князем еще раньше обговорили, что я ему привезу златые яблочки, а он за них одарит меня мехами. Такой вот уговор.—А сам чуть язык не высунул — что, мол, съел?
— Не боишься, что князь тебя обманет?
Это уже Серьга спрашивает. Его, кстати, из-за нее все так и кличут, хотя настоящее имя Тимоха.
— Ему свое здоровье дороже,— пояснил я,— Яблочек этих князю хватит от силы на пару лет, а коль обманет, кто ему привезет их в другой раз? У нас, купцов, худые вести бегают быстро.
— А что ж ты в другую сторону идешь? — недоверчиво спросил Посвист.— Мы ж, когда тебя заприметили, ты как раз от Старицы брел. Чудно получается.
В иное время я после таких слов подумал бы, прежде чем дать ответ. На этом раздумье обязательно и прокололся бы, а тут меня что-то вдохновило, и нужные слова возникли сами собой:
— Вот на том благодарствую тебе, Посвист, что дорожку указал. У меня ж как третьего дня конь пал, я вовсе с пути сбился, да как на грех и спросить некого. Стало быть, не туда мне, а в иную сторону? Вот уж удружил так удружил. И что бы я без тебя делал, а? Ну за такое и выпить не грех.
Снова осушили по чарке, уже третьей по счету. Мальца Апостола, гляжу, совсем развезло — лежит себе, губки бантиком выпятил и посапывает тихонько. Остальные еще держатся, но это и хорошо. Мне с них еще много сведений нужно поиметь, прежде чем вырубятся.
Вообще-то чем больше я на них глядел, тем удивительнее становилось — уж больно разношерстная компания. Ну с бывшим монахом все ясно. С Посвистом вроде бы тоже — бармалей и все тут. Зато прочие...