упца, едущего впереди, а также гору товаров.
На самом деле обоз являлся не чем иным, как умелой подставой. Семь стрельцов при полном вооружении в ожидании лихих людей до поры до времени тихо полеживали между пустыми коробами и сундуками, надежно укрытые рогожей. Еще трое — десятник и два молодых парня — изображали беззаботного хозяина и его приказчиков.
Словом, на следующее утро двое стрельцов, бодро насвистывая, уже катили обратно на одной из телег, на дне которой валялся израненный связанный Посвист. Ловкий остроносый сумел удрать, а беглому монаху Паленому всадили в грудь сразу два заряда из пищалей. Теперь его мертвая голова на каждом ухабе с упреком тыкалась в живот и в спину Посвиста, хотя попрекать на самом деле он мог только сам себя.
Подьячий Митрошка Рябой, посланный в эти места месяц назад, сдержанно радовался. Шайка Посвиста была уже пятой из ликвидированных, а сам тать — третьим главарем, которого он мог отправить в столицу в качестве живого доказательства своих неустанных трудов на этом поприще, но вначале...
Первым делом его внимание привлекла весьма странная одежда Посвиста. Кожушок, крытый сукном? Не похож, меха не видно. Кафтан? Покрой не тот. Про ферязь или армяк и говорить не стоит — по одной длине ясно, что не они. Опять же вроде бы почти новый, но красильщики, чье суконце ушло на эту одежку, явные лодыри — вона как краска после первой же стирки пошла. Вся ткань пятнами — где бурое, где зеленоватое, где желтизна проглядывает.
Исходя из всего подмеченного, Митрошка сделал несколько мудрых выводов. Во-первых, одежа эта была снята с плеч не с простого купца, а с иноземного, во-вторых, был этот купчишка так себе, средней руки, потому как, погнавшись за дешевизной, покрыл свою загадочную одежонку плохо выкрашенным сукном, а в-третьих, произошло это совсем недавно, потому как одежа почти новехонькая. И что это за кафтан такой? С одной стороны, ежели глядючи на длину, больше всего похожий на угорский али на ляшский — такой же куцый. С другой — те с боков ужаты, а тута эвон как широко. Словом, и тут загадка.
Все вместе взятое означало, что остальной заморский товар продать нечистым на руку кружальщикам али иному скупщику тати не успели, а потому, ежели умеючи допросить оного Посвиста, то он выложит все как на духу, и государева казна сразу обогатится на некое количество рублевиков, составляющее... половину стоимости товара. Вторая половина по справедливости уходила в Митрошкино пользование. А как же иначе? Должен же и у него быть какой-то интерес, чтобы азарт охоты на лихих людей не убавлялся и впредь. Конечно, дело опасное. За посулыв суде в случае дознания взыскивали втрое, да к тому же еще и пеню, которую указывал сам государь. И оправдаться тем, что товар купца это вовсе не посул, не получится. Вон она, грамотка, в ларце, которую вручили подьячему перед отъездом.
«Лета 7078, генваря в 4, память Митрофану сыну Евсееву. Ехати ему в Старицу и в Старицкий уезд, а приехав, поимати всех татей шатучих, от коих торговому люду вельми тягостно... Да поиманых сковав, привезти на Москву к дьякам Дружине Володимерову да к Ивану к Михайлову в Разбойную избу...» Заканчивалась же она сурово: «А учнет Митрофан обыскивати не прямо, да посулы и поминки имати, и ему от государя быти в великой опале и в казни».
Вот так вот. Но бог не выдаст, свинья не съест. К тому же навряд ли живы те купчишки, коих пощипал сей тать. Такие как Посвист, судя по его даже тут налитым жгучей ненавистью глазам, в живых купцов не оставляют. Получается, некому жаловаться на подьячего.
Но даже если случайно бедолага-купец вдруг и выживет, то о возврате ему хотя бы части добра не могло быть и речи. На этот счет у Митрошки имелось тайное распоряжение Григория Шапкина, потому как окаянные и неразумные ливонцы под руку милостивого батюшки-царя идти упорно не хотели, война с ними превратилась в затяжную и каждый год требовала все больше и больше серебра. А где его взять, коли казна давно пустым-пустехонька. К тому же именно в этом конкретном случае купчишка беспременно почил мученической смертью, иначе уже давно бы стучался в ворота его терема и на ломаном русском языке умолял бы найти лиходеев.
Однако чернобородый тать оказался на диво упорен. Первую виску на дыбе — из простых — он вообще выдержал молодцом, не сознаваясь ни в чем. Пришлось сделать часовой передых, а вернувшись после трапезы, учинить злодею вторую виску, но уже «с дитем», причем сразу с трехгодовалым. Роль дитяти исполняло привязанное к ногам пытаемого увесистое трехпудовое бревно. Такое на языке катов и называлось трехгодовалым.
Тут-то Посвист и заговорил. Правда, половина слов была не по делу, да и то, что касалось купца, выложил далеко не все. Дескать, был этот купчина не с обозом, а один, и даже не на телеге или коне, а пеший. За плечами имел малую суму, да и в той чуток одежи и снедь. Серебреца же у него сыскали всего три кругляша-ефимка2.
Митрошка задумчиво подбросил на руке единственный доставшийся ему и весьма диковинный — таких он еще не видывал — кругляшок, сделал вывод, что стрельцы обнаглели, прикарманив две трети изъятого, после чего со вздохом сожаления — себе же хуже тать делает, все равно дознаюсь, как на самом деле было,— бросил дюжему кату:
— Пущай ишшо дите побаюкает.
Палач понимающе кивнул и осклабился. Пока подьячий неспешно потягивал из кружки горячий медовый сбитень, Посвист, весь в крови, собственных соплях и блевотине, «баюкал дите», колыхаясь вверх-вниз на хитроумно сделанных противовесах с привязанным к ногам бревном.
— Ну ладно. Кажись, «дите уснуло»,— остановил своего помощника подьячий и с упреком покачал головой, показывая детине на потерявшего сознание Посвиста,— Не уследил ты, Павлушка. Глякось, «нянька» тоже сомлела. Давай-ка передых устроим, чай, и мы с тобой не железные. Тока ты вначале ручонки-то ему вправь на место да дай водицы студеной испить.
Кругляшок все никак не давал покоя Митрошке. Он крутил его в руках и так и эдак, размышляя, с каких пор и при каком таком иноземном дворе наловчились выпускать столь славную монету, совершенно идеальную в окружности. Сколь уж их прошло чрез руки подьячего, а такой и он не встречал. Опять же и бока у нее — диво дивное — все в мелких рубчиках. Мудро измыслили иноземцы, ой мудро. Такую и захочешь обрезать, так ведь сразу станет приметно. Даже любой неграмотный смерд и тот враз определит попорченную.
Смущал и ее вес — уж больно тяжела. Такая, пожалуй, потянет поболе ефимка, если только... Он еще раз задумчиво взвесил ее в руке, после чего не поленился и направился к купцам. К своим не пошел, подавшись к единственному из иноземцев — Ицхаку бен Иосифу.
— Как мыслишь? — спросил он купца,— Две таких стоят угорского червонного?
— Стоят, — уверенно ответил тот, повертев монету в руках и даже не потрудившись ее взвесить, — Я бы и два червонных отдал за три этих.
— А откель сей ефимок? — полюбопытствовал Митрошка, но купец лишь сокрушенно развел руками, заметив, что ранее он и сам таких никогда не встречал, разве что... Тут торговец немного замялся, но после некоторого замешательства твердо заявил, что нет, не видывал он ее в иных странах.
«Молодой»,— раздосадовано подумал подьячий и двинулся к своим, отыскивая тех, что постарше. Но и у них вразумительного ответа так и не получил.
Загрустив, он вернулся к себе на подворье, некоторое время еще разглядывал загадочный кругляшок, после чего, так и не придя ни к какому выводу, помолясь, отправился спать и всю ночь видел один и тот же загадочный сон — будто завелась в диковинном кафтане Посвиста, который подьячий в первый же день приспособил себе вместо попавошника, некая мышь. И шуршит себе, и шуршит под Митрошкиным седалищем, все никак не угомонится. А когда он встал поутру помолиться на образа, чтоб господь вразумил заблудшую душу грешника Посвиста и заставил его раскаяться, да без утайки поведать обо всех прочих злодеяниях, тут-то его осенило. А ведь сон не иначе как вещий. И впрямь шуршало что-то под его задницей, когда он пил сбитень. Да и раньше тоже шуршало. И выходило, что...
Через несколько минут тонкая пачка вдвое сложенных белых листов уже была в руках подьячего, который со всем тщанием погрузился в их детальное изучение. Первым делом оценил бумагу. Ох хороша. Гладкая да белая, как бочок у сенной девки Матрены. С желтоватыми да шероховатыми листами, которые имелись для опросных дел, никакого сравнения. Ну все равно что ту же Матрену сравнить с рыхлым боком дебелой поварихи Капки. Нет, он, конечно, попользовался и ею — негоже пропадать впустую таким телесам,— но сорок годков не двадцать. Так и тут.
Теперь другое. Не писано тут — пропечатано. Это понимать надо. Выходит, славно кто-то дело поставил, на широкую ногу, деньгу не жалеючи. Опять же буквицы родные. Хоть и мелкие, а прочесть можно, не то что молитвенники у латинщиков, где ничего не поймешь. Так что ж выходит, на Москве такое изладили? Не должны.
Дьяк Ивашка Федоров ныне далече, да и помощник его Петрак Мстиславец тож ушел вместе с ним, потому там все давно остановилось. Да и сам Митрошка всего ничего как покинул Третий Рим — даже если там и сыскался умелец, все одно — не смог бы он за столь короткое время заново изладить сгоревший Печатный двор. К тому ж видел подьячий «Апостол» Ивашки. Никакого сходства. Это Матрену даже не с Капкой сравнивать, а с какой-нибудь беззубой девяностогодовалой бабкой. Выходит, иноземная работа.
На ум сразу всплыл государев изменщик, князь Курбский. Митрошка наморщил лоб, припоминая. Вроде бы что-то слыхал он о том, будто беглый князь охоч до печатного дела. Ежели он стакнулся с дьяком Ивашкой, тогда... Хотя нет, вроде бы тот после ухода на Литву живет у гетмана Ходкевича. Или нет? Подумал, потерзал в руках бороденку жиденькую — нет, не идет на ум, где сейчас обретается беглый дьяк. Все ж таки его дело — тати шатучие, а не воры, вот и не запомнилось, а зря.