ал».
Если покупатель не имел на поясе кошеля, значит, скорее всего, держал наличность завернутой в самом кушаке. Тогда «надоедливый торгаш» менял тактику и, цепко схватив несчастного за руки, торопливо тянул его за собой, уверяя, что он показывал самый негодный товар, а наилучший лежит в его лавке, причем совсем рядышком. Тянул он его так энергично, что человек чуть не падал. Тут подключался второй. «Сочувствуя» бедняге, он орал напарнику: «Эй! Ты что?! Не видишь, что он сейчас упадет?!
Ну куда ты, куда ты тащишь человека?!» и хватался за жертву, пытаясь оттащить ее назад. Когда клиент был обчищен, спереди его еще не отпускали, давая напарнику время уйти с добычей. Лишь спустя время, со словами: «Ну и как хочешь. Сам же пожалеешь», его наконец высвобождали из объятий.
Работали ловко, и в первый свой визит меня бы наверняка обобрали, но в моем широком поясе не имелось ни единой полушки — не зря же я шил одежду с зепами, то есть карманами, а борсетку, признаться, никогда не носил даже в двадцать первом веке, — так что отделался, образно говоря, легким испугом и слегка подпорченным — остался узкий разрез — поясом.
Ицхак и впрямь изрядно сэкономил мои деньги. Сам бы я, даже торгуясь всерьез, навряд ли смог купить столько нарядных тканей, кружев, золотых и серебряных нитей, дорогих пуговиц и жемчугов, а также всего прочего за полторы сотни рублей. При этом внешняя красота приобретенного дополнялась на редкость хорошим качеством, а это тоже чего-то стоит. Нет, линяющих во время первой же стирки китайских джинсов на гигантской барахолке не имелось, но поверьте, что никуда не годной дряни хватало и в те времена.
А вот за томик Псалтыря, предмет давних тайных мечтаний моего Андрюхи, который я решил ему подарить — возле меня все должны быть счастливы,— даже Ицхак не торговался. Сообщив мне с сокрушенным вздохом, что как это ни глупо, но спорить о цене на такой товар здесь не принято, он аккуратно выложил требуемое на краешек деревянного стола, даже не передав их в руки благообразного вида монаху. Тот, кстати, и не взглянул на деньги, во все глаза уставившись на редкостного покупателя. Думается, какой-нибудь раввин тоже обомлел бы, если бы рыцарь в плаще крестоносца приобрел у него Талмуд.
— А что купить невесте? — поинтересовался я у Ицхака, важно шествующего по Пожару с видом победителя.
— Если бы ты шел свататься, то я таки знал бы, что тебе посоветовать,— заявил он сердито,— Но ты идешь всего лишь знакомиться.
— Я уже знаком. И вот...— Я показал перстень, красовавшийся на моем пальце.— Надо бы подарить ей не хуже.
— Ты помнишь наш первый разговор о том, что ты носишь на пальце? — спросил он.
Слова «перстень» и «кольцо» он почему-то так и не употреблял, возможно считая их слишком банальными или низменными для такой ценной вещи.
Я помнил и молча кивнул в ответ.
— Нет, ты плохо помнишь наш первый разговор,— убежденно заметил он, после того как внимательно посмотрел на меня,— Но я напомню еще раз свои слова, которые произнес тогда и от которых не стану отказываться и сейчас. Если ты хочешь заполучить от меня тысячу, две, три...— Ицхак поднатужился, но сумел героически одолеть привычную скупость и выдохнул продолжение: — Или даже десять тысяч рублей, ты только скажи, что готов подарить мне его в ответ, и все.
— Лал это. Камень любви. Дареное не дарят,— в свою очередь напомнил я.
— А как иначе ты найдешь десять тысяч рублей, чтобы купить то, что все равно будет лишь его легким подобием по своей стоимости? — сухо поинтересовался он.
— А подешевле никак? — полюбопытствовал я.
— Стыдись! — возмутился он.— Прекраснее этой девушки, судя по твоим словам, нет на всей земле, хотя это и спорное мнение, но пускай... так вот, эта прекрасная девушка награждает тебя подарком, о котором можно только мечтать, а ты жалеешь для нее каких-то жалких десять тысяч рублей.
— Но тогда я должен буду продать ее же перстень! — возмутился я.— И какой смысл лишаться одного, чтобы купить другое?
— Лишиться самого дорогого, что у тебя есть, бросив все к ногам возлюбленной, это было бы так прекрасно...— закатил он глаза и деловито добавил: — А ты говоришь — смысл. О каком смысле можно вести речь, если сама любовь — величайшая в мире бессмыслица?! Вэй, да что с тобой говорить! — И, досадливо поморщившись, бросил: — Лучше купи ей куклу.
— Какую куклу? — опешив, спросил я.
— Подешевле,—сердито отрезал он и, отвернувшись, устремился вперед.
Я не нашел, что сказать, и заторопился следом, но догнать купца в этой невообразимой толчее мне не удалось — приходилось все время оглядываться и то и дело поджидать Андрюху, который от творящегося вокруг окончательно растерялся.
А попробуй-ка не растеряться, когда особо бойкие зазывалы орут чуть ли не в самое ухо, обещая одежды — уж простите за кощунство, но передаю почти дословно — краше, чем у господа бога, а сапоги наряднее, чем носил Исус Христос и его апостолы. И ведь не врали, стервецы, особенно насчет сапог. Конечно, краше, если учесть, что такую обувь он вообще не использовал.
Портной Опара меня расстроил, назвав окончательные сроки пошива. Обещание дополнительной оплаты за срочность его вдохновило, но новые сроки, что он назвал, мне тоже не подходили. Узнав, к какому числу надо, старый сутулый мастеровой лишь хмыкнул и небрежно кивнул в сторону красных кирпичных стен Китай-города, закрывавших обзор на Москву-реку:
— В Зарядье опробуй. Там сыщутся ловкачи, что и к завтрему пошьют, токмо кто потом носить станет? Опосля все одно — сызнова ко мне придешь, потому как я не просто художеством швец', но и до всех игольных хитростей гож.
Я нерешительно переглянулся с Ицхаком, но тот кивнул с таким решительным видом, что мне не оставалось ничего иного, как покориться неизбежности и отдать все купленные ткани швецу Опаре, утешая себя мыслью, что первая встреча и впрямь почти знакомство, зато потом, когда дело дойдет до настоящего сватовства, то...
Иван Михайлович хоть и выглядел в последние дни мрачнее тучи, но свое слово сдержал, и в воскресенье, которое неделя, мы направились с ним на подворье князя Андрея Михайловича Долгорукого, внука второго сына Владимира Ивановича, Федора Большого. Эти подробности ветвистого генеалогического древа князей Долгоруких мне сообщил Висковатый еще по пути.
Он же проинструктировал меня о правилах поведения, которые полагается соблюдать. Мол, кое-что, как иноземцу, мне простить могут, но некоторые вещи я, как православный человек, обязан соблюсти, иначе разговора может и не получиться.
Я не хотел «иначе», а потому старательно слушал и запоминал, что в первую очередь, зайдя в дом, должен снять шапку, после чего...— как бы вы думали? — нет, не поздороваться с хозяином, а сразу, еще с порога бесцеремонно двинуться к правому, дальнему от входа «красному углу», где расположены иконы, не менее трех раз перекреститься перед ними, поклониться, а уж потом как ни в чем не бывало начинать знакомство, в церемонии которого тоже есть свои изюминки...
Я слушал и мотал на ус. Растительность на моем лице, честно говоря, давала не очень частые всходы, да и усы отрастали медленно, но наматывал я на него старательно, обратившись в одно большое ухо и опасаясь, как бы чего не забыть, оконфузившись самым позорным образом.
Как выяснилось чуть погодя — ничего этого мне не понадобилось. Невысокий, особенно по сравнению с хоромами самого Ивана Михайловича, терем князей Долгоруких оказался пуст. То есть не совсем пуст — дворня была, но вышедший к нам холоп бойко отрапортовал, что князь занемог, а потому принять не может, ибо только что впервые за два дня уснул, но болезнь так тяжела, что опасаются самого худшего.
На все последующие расспросы Висковатого — что там у него, сип в кадык, типун на язык али чирей во весь бок,— холоп отвечал уже не так четко, не сказав ничего вразумительного ни о самой болезни, ни о ее симптомах, терялся, путался в словах, то и дело начиная креститься, к месту и не к месту многозначительно повторяя одну лишь фразу:
— Плох князь-батюшка, совсем плох.
— Что ж, и матушка-княгиня подле него? — нетерпеливо спросил Висковатый со странной усмешкой на лице.
— Неотлучно,— торопливо подтвердил холоп.
— Тогда... не будем беспокоить попусту,— угрюмо произнес дьяк, и мы... отправились восвояси, даже не зайдя в дом.
Вот так, даже не начавшись, закончилось мое долгожданное свидание. И главное, что ничего нельзя изменить или как-то исправить. Не тот случай.
Если бы мне в тот момент безнадежного уныния кто-то сказал, уподобившись Христу, что не успеет пропеть петух, как я буду радоваться несостоявшейся встрече, я бы, невзирая на всю покладистость, залепил ему в морду. Честное слово. А пусть не издевается.
Меж тем так оно и произошло.
— Плохой из меня сват,— все так же криво усмехаясь, заметил на обратном пути Висковатый.— Седмицей назад бы заехать, так он бы с хлебом-солью выскочил, а теперь, вишь ты, занемог,— протянул он презрительно,— Милости просим мимо ворот щей хлебать. Мимо нашего двора дорога столбова. Пришел не зван, поди ж не гнан! — И добавил: — Чует, друг ситный, решетом не прогрохан.
Я промолчал. Непонятного было много, и особенно интересно, что именно «чует» хозяин дома. В другое время я не преминул бы обо всем спросить, но сорвавшееся свидание так меня обескуражило, что говорить ни о чем не хотелось.
Дьяк время от времени искоса поглядывал на меня и, наконец не выдержав, посоветовал:
— Да плюнь ты на эту девку. Была бы стать, дородство, а так даже диву даюсь — и что ты там нашел? Я вот ныне посмотрел еще раз — да ничегошеньки в ней нет. Конечно, может, с годами она и войдет в полную бабью силу, но и тут бабка надвое нагадала — если в княгиню Агафью уродилась, то так и останется лядагцей. А веснушки эти на лике и вовсе зрить соромно. К чему тебе конопатая женка?
Я недоумевающе уставился на него. Какие веснушки? У моей Маши веснушки? Да у нее личико чистенькое, как капля росы поутру! И потом, когда это он ее успел увидеть, если мы приехали вместе и со двора ни ногой? Разве что в окошке, но через него дьяк навряд ли смог бы разглядеть худобу, конопушки на лице и прочее. А Висковатый не унимался, продолжая хаять мою ненаглядную: