И в самом деле страха почти не было. Он прятался глубоко внутри. И все же четверо хотели жить, надеялись выбраться отсюда, пока Андрус держит в руках дорогу, а потому торопились. Торопились и в то же время делали все обстоятельно. Слишком дорого обошлась бы их небрежность…
— Я потерял очки! — закричал Юри.
— Ладно. Потом найдем, — отозвался Рудди. — Пошевеливайся…
Когда склад подготовили к взрыву, Бубякин с некоторой торжественностью подпалил фитиль.
— Ну, рванули!..
Фитиль тлел. Он будет тлеть еще целых десять минут. А потом в считанные секунды…
Холод ударил винтом Дягилеву в лицо. Он не сразу сообразил, в какую сторону следует бежать. Просто оцепенел, растерялся, не мог понять, где стреляют. Бубякин потянул его за рукав. Они неслись вдоль бесконечной каменной стены, а когда стена кончилась, повернули направо и побежали по берегу. Необходимо как можно дальше уйти от склада, который вот-вот взлетит на воздух. Фитиль тлеет… Ноги разъезжались, уходили в мокрый гравий по щиколотку. Они бежали словно по вязкому тесту.
— К маяку! К маяку! — кричал Бубякин.
Там, в противоположном конце бухты, их ждало спасение. Так, во всяком случае, казалось Бубякину и Дягилеву. Был еще один человек, который со всех ног бежал к маяку: ефрейтор Хюбе, четвертый часовой, которому удалось ускользнуть от беспощадных партизан. Ефрейтор сильно перетрусил, забился в щель и решил сидеть тут до утра: может быть, к тому времени партизаны уйдут. Заслышав шелест гравия, возгласы на русском языке, Хюбе вообразил, что это партизаны разыскивают его. Он выполз из щели и побежал вдоль берега. Но партизаны его настигали. Тучный Хюбе задыхался. Сапоги уходили в мокрый гравий все глубже и глубже. Ефрейтор решил, что настал смертный час. В тумане фигуры партизан вырастали до исполинских размеров, их шаги отдавались в ушах пушечным громом. Окончательно выбившись из сил, Хюбе на карачках заполз за большой валун. Он решил, что живым не сдастся, приготовил автомат. Шаги приближались. Сейчас партизаны обойдут валун с двух сторон, и тогда… Хюбе чувствовал себя загнанной крысой. Хотелось зарычать по-звериному, лягаться, кусаться. А неумолимое надвигалось. Нет, он не целился. Обезумевший от ужаса, закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок и водил, водил автоматом до тех пор, пока не кончились патроны.
Дягилев со всего размаха упал на щебенку. Бубякин швырнул гранату. Валун зазвенел, как пустая бутылка. С часовым, наверное, было покончено. Матрос обошел валун и увидел мертвого немецкого ефрейтора. Рядом валялся автомат.
Внутри глинта загудело, заворчало, словно в топке котла. Потом земля дрогнула, и грохнул взрыв. Красно-бурое пламя осветило небо, над плато встала черная стена, соединилась с тучами. Земляной дождь засыпал Бубякина, придавил, смял. Оглушенный, в кромешной тьме, отфыркиваясь, полз он к Дягилеву.
Дягилев застонал, и это подхлестывало матроса. Он догадался, что товарищ ранен.
На раздумья времени не было. Поднял Дягилева и, сгибаясь, пошел вдоль берега. Где партизаны, где враги?.. Нужно укрыться, любой ценой доползти до маяка.
Он помнил расщелину, вернее, промоину, по которой можно выбраться на плато. «Ну тяжел же ты, друг!..» — сетовал Бубякин. Он положил Дягилева на гравий, зачерпнул воды, плеснул на его окровавленное лицо. Дягилев пришел в себя, даже попытался встать, но зашатался и снова упал. Рана была смертельной, и он понимал это лучше Бубякина. Волна слабости прошла по телу Николая, им овладело безразличие. Но матрос тоже знал, что его товарищ долго не протянет. И хотя это больше не имело смысла, Бубякин стащил с себя рубашку, разорвал на широкие ленты, забинтовал голову Дягилева.
Постепенно Бубякин приспособился: взвалил раненого на шею так, что руки и ноги свисали через плечи.
Сколько еще до рассвета? Успеет ли? Позади, где-то далеко за каменным выступом, все еще гремели выстрелы.
Бубякин сердился на тех, которые в свое время не научили его перетаскивать раненых. Должна же быть такая наука на войне! Он часто отдыхал, привалившись к глинту. Пробовал нести Дягилева, положив его лицом вниз себе на бок и придерживая одной рукой за талию. Но Дягилев был слишком тяжел.
Рассвет занялся как-то неожиданно. На востоке сквозь темную пелену облаков просочилась желтая полоска. Море тяжело раскачивалось, выбрасывало крутую волну на узкий берег, с каждым часом все ближе подбираясь к глинту. Бубякин шлепал по воде. Прибрежная полоса становилась все уже и уже. Над головой нависала многослойная известняковая стена.
«Метров пятьдесят, а то и более…» — пытался определить матрос. Его радовало, что к маяку стена постепенно понижалась. А отсюда самый заядлый альпинист не выкарабкается…
Маяк представлялся надежной защитой. Все-таки стены. Тут весь на виду. Если разыграется шторм, запросто может смыть. Эк валы наползают и наползают. Бубякин любил море, но сейчас оно казалось враждебным, могло расстроить все его планы. «Экое оно сегодня нажимное!..» — ворчал он.
А волна, полная гравия и камней, поднятых со дна, наступала, иногда накрывала матроса, больно хлестала по лицу и рукам, валила с ног.
Он оглянулся назад и увидел, что пройдено не так уж много. До промоины топать да топать!
— Ты не бойся, не умру… — неожиданно сказал Дягилев ясным голосом. — Мы еще за алмазами…
И хотя оба знали, что это ложь, Бубякин, услышав товарища, сразу приободрился, ощутил прилив сил. Если бы Дягилев стал упрашивать бросить его на произвол судьбы, оставить здесь на мокрых камнях, было бы намного тяжелее. Но оба не хотели этой жалкой игры. Дягилев был уверен: пока у матроса есть цель, он выберется, дойдет.
— Это вы про чего? Допрем как-нибудь! — с деланной беспечностью откликнулся Бубякин. — Один раз медведя пер…
Но, поняв, что сказанул чушь, матрос натужно запыхтел и больше не заговаривал. Дягилев снова впал в забытье. Он еще успел подумать, что страшна не сама смерть, а мысль о ней. Ведь человек не знал, что родился, не узнает и того, что умер. Только жар, давящий на виски, и ничего больше…
БУБЯКИН ОСТАЕТСЯ ОДИН
Маяк всякий раз чем-то напоминал Бубякину водонапорную башню, какую видел на железнодорожной станции у себя в Сибири. За его толстыми каменными стенами можно отсиживаться сколько угодно. Немного бы харча и воды… Да и ладно уж. До темноты можно обойтись и без харча. Ведь важнее всего продержаться до темноты. Главное: выбрались наверх. А выбирался со злыми слезами. Тропка чепуховая, а ноги скользят. Как по ней только спускался смотритель маяка? А может, и не спускался. Что ему было делать у самого моря? Сидел и глядел сверху, как бросает рыбацкие посудины. Бубякин намучился, пока лез. Руки совсем занемели. Ноги по привычке еще шевелятся. Плечи как горбыли, головы не повернуть. Раньше, когда Бубякин служил на корабле, один вид маяка почему-то вызывал у него теплую тоску. Особенно по ночам. Огни были разные: белые, красные, зеленые. Они горели или ровно, или мигали, но всегда вызывали представление о чем-то прочном, устойчивом. Будто там, на маяке, живет добрый старик, который ради забавы зажигает эти огни. У него на маяке всегда сухо, дремотно. Он как старый мудрый охотник в своей избушке, заметенной сугробами. И мысли невольно возвращаются к дому, к милой сердцу Сибири… А ведь в самом деле тащил однажды убитого медведя. Правда, волоком, на подстилке из сосновых веток. И не в гору, а под гору. По снегу, по проторенному следу. Три охотника помогали. Упарились, но дотащили на стан. Стан почти рядом с берлогой — километра полтора. На берлогу случайно налетели. Пар валил из-под сугроба. Бубякин тогда перепугался не на шутку. На медведя-то вышел в первый раз. Когда пальнули в отдушину, зверь вылез и пошел на Бубякина дыбком. С того раза на берлогу ходить больше не приходилось, все было недосуг. Золотое таежное времечко…
Бубякин закрыл дверь на ржавый засов, подпер железным ломом. Засов самодельный, гребешком. Смотритель маяка запирался на ночь основательно: крючки, задвижки, цепь. Дверь дубовая — ни один топор не возьмет. Умели люди запираться… Да и нельзя, наверное, было по-другому.
Первейшая забота в военном деле — наблюдение. А потому матрос перетащил Дягилева на галерею. Да и воздух наверху не такой затхлый, как внутри помещения. Только тут Бубякин обнаружил колечко на мизинце раненого товарища. «То самое колечко…» Значит, она его любила, любит… Но матрос не задрожал от ревности. Он подумал о прошлом, как о чем-то бесконечно далеком. Вроде все случилось с кем-то другим. Он лишь боялся, что Дягилев не дождется темноты, умрет. Он метался в бреду, произносил чудные слова, звал какого-то Карла. Он был где-то там, в своем, непонятном Бубякину мире, его окружали призраки знакомых вещей и людей. «Эк его садануло в голову… — сокрушался матрос. — Ежели бы хирург, тот, который в Пулкове из мозга осколки вынимал, може, еще пожил бы. А так…»
Матрос окинул взглядом равнину. Ветер гнал тучи белесой пыли. Никаких признаков жизни. Только торчат каменные «грибы» — останцы да синеватые валуны. Скучно жилось смотрителю маяка. Изо дня в день видеть камни, пыль, пустынное море.
Море-то еще куда ни шло. Море всегда веселит, если даже бесится, как сегодня. С высоты глядеть на вспененную поверхность приятно. Чувствуешь уют, будто в теплой избе во время вьюги. У самого обрыва налетевшие валы закругляются, словно полозья у саней. Эти морские сани наскакивают на каменную стену, стараясь ее сокрушить, — даже маяк вздрагивает, — затем откатываются, чтобы с новой силой подняться еще выше, выше. У Бубякина за время службы на корабле выработалось свое отношение к морю. Признаться, он не любил, когда оно голубое, вроде бы бесцветное. Голубым море бывает только тогда, когда спит. Гораздо любопытнее, если оно лохматое, белое от пены; так и норовит перемахнуть через палубу. Тебя швыряет из стороны в сторону, а на душе этакое веселье, да и все вокруг возбуждены, смотрят на белые валы с безуминкой в глазах.