— Вы пишете и пишите себе, а в бабьи дела не суйтесь… — резонно говорила она. — Ведь, сливочки топленые к кофею вы любите? И булочки чтобы тепленькие были? И чтобы окрошка была похолоднее? Ну, так и надо все это обдумать и заготовить… Вы думаете, что так все готовое вам с неба валится?..
Из дверей конюшни послышалось тихое, ласковое ржание: то Буланчик приветствовал старого хозяина. Иван Степанович подошел, приласкал умненькую буланую головку и поднес своему любимцу на ладони кусок сахару и тот бархатными губами осторожно взял его и, кланяясь, сочно захрустел своим любимым лакомством и умным, темным глазком покашивал все на хозяина. Буланчик был разумная, но чрезвычайно самолюбивая лошадка. В деле был он чрезвычайно старателен без всякого понукания, но любил, чтобы его старание видели и замечали. И не только кнута, даже грубого окрика он не выносил.
— С добрым утром, Иван Степанович!.. — послышался ласковый голос. — Как почивали?
— А, Гаврила, здравствуй… Все слава Богу?
— Все как нельзя лучше, Иван Степанович… — отвечал Гаврила, невысокий, складный в своем сером казакине с зелеными выпушками лесник с рыжеватой бородкой вкруг бледного лица и глазами тихими и как будто немножко тоскливыми, как лесные озера.
Он был большим приятелем Ивана Степановича, которого он уважал за знание леса и за любовь к нему, за толк в оружии, в собаках и в охотничьем деле. Иногда он пробовал для разгулки читать книги Ивана Степановича, но не понимал в них ничего и не понимал, для чего это нужно описывать разных людей и все, что они там выдумывают и делают — и живые-то они до смерти надоедают!.. Оттого и ушел он от них в леса… Из сарая между тем слышалось нетерпеливое царапанье и жалобный визг.
— Вас зачуяли… — улыбнулся лесник. — Прикажете выпустить?
— Выпусти, выпусти…
Щелкнула задвижка и пестрым клубком, нетерпеливо визжа и перескакивая для скорости один через другого, на солнечный двор вылетели любимцы Ивана Степановича: рослый и гибкий, весь точно резиновый, красный ирландец сына «Гленкар», его собственный желтопегий, крупный пойнтер «Крак III» и молодые наследники его славы «Стоп II» и «Леди II». Они визжали, лаяли, прыгали, чтобы лизнуть Ивана Степановича непременно в губы, носились, как бешеные, по двору, валялись в росистой траве, с удовольствием чихали, опять с радостным восторгом лаяли На Ивана Степановича и лизали его руки горячими, шершавыми языками. Крак, зная, что Иван Степанович принадлежит, собственно, ему, ревниво косился на других, с достоинством рычал, старался стать между Иваном Степановичем и осаждающими и всячески оттирал их. Тогда они начинали теребить массивного Рэкса, который терпеливо сносил это тяжелое испытание, — только лицо его делалось особенно серьезно и печально…
— А теперь и покормить можно… — сказал Иван Степанович.
— Слушаюсь…
Старик, в сопровождении Рэкса, заглянул и к гончим, которые содержались сзади сарая, в загоне, в котором раньше жил молодой лось. Восемь багряно-черных костромичей с волчьими загривками, махая крутыми гонами, лизали руки хозяина сквозь частокол и, просясь на волю умильно визжали.
— Ну, ну… — говорил он, лаская их. — Посидите, посидите, теперь уж недолго… Потерпите… У-у, шельмы…
Высокий, сильный, франтоватый Петро, недавно только освободившийся от военной службы, второй лесник Ужвинской стражи, вошел в загон с овсянкой и широко улыбнулся Ивану Степановичу.
— А, Петро, здравствуй… — улыбнулся старик. — Постой: что это я хотел сказать тебе? Да, да, да… Вчера нам из Москвы какой-то толстый прейскурант прислали, так зайди за ним, возьми…
— Вот благодарю покорно, Иван Степанович… — широко осклабился Петро. — Вот дай вам Бог здоровьица…
У Петро в жизни были две страсти: охота зверовая — ради которой он в лесниках тут, на севере остался, — и прейскуранты, которые он собирал всюду, где только мог. Он проводил над ними бесконечные часы, с трудом — он был малограмотен — читая и перечитывая их, обсуждая цены, рассматривая все эти граммофоны, оружие, будильники, дамское белье, столярные инструменты, антикварные издания, письменные принадлежности, мебель, велосипеды, галстухи, огородные семена и пр. Его скромное жалованье лесника не давало ему возможности купить что-нибудь, но это обстоятельство ни в малейшей степени не мешало его блаженству среди всех этих богатств, о которых говорилось в прейскурантах. А если в руки ему долго не попадалось новых прейскурантов, он начинал скучать и, выбрав удобную минуту, — больше всего после хорошей охоты, — он начинал подмазываться к Ивану Степановичу.
— Иван Степанович, сделайте милость, выпишите мне вот этот прискуринтик… — и он указывал на какое-нибудь объявление в газете, которую он брал у Марьи Семеновны на курево. — Уж очень любопытно…
Иван Степанович писал куда следует открытку и скоро почта приносила желанный прейскурант — на автомобили, на церковные облачения, на лесопильные станки — и Петро долго, внимательно и любовно сидел над своим новым приобретением…
Поговорив немножко с Петро, старик с Рэксом пошли в сад. Легаши тоже увязались было за ним, но должны были вернуться на повелительный свисток Гаврилы, в руках которого они проходили превосходную школу. Рэкс на свисток не обратил никакого внимания: он знал, что к нему это относиться не может. Бегать, скакать, ластиться, — думал он грустно о легашах, — опять скакать, что за нелепая жизнь! А те увивались уже около Гаврилы: он подвязывал грубый холщовой передник — значит, сейчас овсянка…
Иван Степанович, все наслаждаясь свежим, ароматным утром, ходил между рядами малины, обходил яблони, где в междурядьях пышно стояли здоровые, хорошо одетые кусты крыжовника и всякой смородины: черной, белой, красной, золотистой… Иногда он тихонько обламывал сухую ветку, там снимал гусеницу, завернувшуюся в листок, там любовался обильным плодоношением какой-нибудь яблони. И, когда из-за лесов, точно купаясь в солнечном блеске, снова долетели до него звуки старого монастырского колокола, он остановился, оглядел прекрасный вольный мир вокруг себя, эту, всегда его сердцу милую, лесную пустыню к большая светлая любовь затеплилась вдруг в старом сердце и к этим, обвешанным еще мелкими яблоками, яблонькам, и к золотым лютикам, и к этой парочке нарядных мотыльков, к этим зябликам, пеночкам, ласточкам, малиновкам, к этим кучевым, в крутых завитках, облакам, которые великолепно громоздились в лазури над синью лесной пустыни, ко всему и ко всем…
Тихо задумчивый, он прошел в пышный огород, обещавший чудесный урожай. Там густо и приятно пахло влажной землей, навозом и укропом. Редиска была почти вся уже выбрана, стройными рядами стояли сочные и широкие султаны капусты, приятно для глаз курчавилась морковь, редька уже начинала распирать землю, буйно поднимался горох, зеленел бледно — салат и темно — шпинат и золотыми звездочками уже зацветали ранние огурцы, и гладкие муромцы, и в бородавках — нежинцы, о которых Марья Семеновна говорила: «наш, муромский, огурец и душистее, и нежнее, а нежинский тот ядренее, с хрустом и в солке приятнее, а особенно ежели пустить его помоложе…». И тут Иван Степанович навел порядок: там оборвал желтый, прелый листок, там поправил тычку, там заметил яички капустницы и уничтожил их. А потом молодым соснячком, где, на пригреве, так густо и упоительно пахло сосной, по плотно убитой тропке спустился он к берегу сверкающей на солнце Ужвы, полноводной, но не широкой и тихой лесной реки. У каждой реки есть свое лицо — лицо Ужвы было задумчиво и немножко точно печально всегда, даже в самые веселые солнечные дни, даже в дни буйных весенних разливов, когда другие реки в бешеном весельи «играют»… В последнее время, когда ноги иногда просто отказывались идти на охоту, Иван Степанович пристрастился к удочке и часто тихим, солнечным утром или золотым вечером, когда воздух звенит от пляски комариных полчищ, сидел он тут тихонько на бережку, глядя на свои задремавшие поплавки и ожидая солидного клева ребристо-пестрого окуня с красными перьями, простой, ленивой поклевки мраморного налима или веселого озорства стаи ершей в то время, как над темным омутом, в ожидании жадной щуки или тяжелого соменка, дремотно согнулись его жерлицы…
Он еще и еще полюбовался дышавшей утренней свежестью рекой, которая красивою излучиной уходила у «Журавлинаго Дола» в леса:, дальними маленькими, серыми деревеньками, над которыми стояли теперь кудрявые, золотистые столбики дымков, послушал осторожную возню диких уток в камышах глухой заводи, звонкое пересвистывание куличков по песчаным отмелям, и красивой, цветущей луговиной, вдоль опушки старого леса, направился к дому, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться цветами, нежная прелесть которых так теперь трогала его. Он хорошо знал эту нарядную гамму улыбок счастливой земли: с весны тут золотится первоцвет и бесчисленные созвездия одуванчиков, и нежный лютик, и тяжелая купальница.
Потом, когда в палисаднике, у дома, оденется своими пышными и нежными гроздьями сирень, тут, по опушкам, благоухает беленький и скромный, как чистая девушка, ландыш; потом появятся на лугу колокольчики, засияют весело звездочки поповника, выглянет синяя, скромная вероника, круглые, лиловые подушечки скабиозы, пунцовые султаны липкой смолевки, а по сырникам, в тени, распустятся резные, благоухающие кадильницы любки белой и голубенькие незабудки. Потом в садике раскроется дурманящий своим сильным и сладким ароматом жасмин, а по полянам и вырубкам поднимутся малиновые, резные конусы Иван-чая, зазолотится зверобой, пышно оденется в пойме своими нежными цветами шиповник. Это время цветения, а потом и налива ржи, в тени которой уже желтеет жесткий погремок и прячется сладко-душистый василек и алая гвоздика, а за ними идут нежно-серые «хлопушки» с белым кружевцом, которые так нравятся детям. К этому времени жаворонки уже допоют свои последние песни, тетеревиные и глухариные выводки выровняются, заведут свои оркестры кузнечики и зазолотится по межам нарядная пижма, эта последняя улыбка северного лета…