Перуново урочище — страница 13 из 32

Смеркалось. Старик стал разводить костер, чтобы переночевать и на утро двинуться за партией инженера.

Стемнело совсем. На небе мерцали звезды, далекие и неяркие. Плыл месяц, ясный и холодный. Тихо шумела, будто шептала о чем-то тайном, тайга и бурлил в ущелье поток, всплескивая на камнях.

Гордец жевал хлеб с салом и, лежа на армяке лицом вниз, смотрел в землю. Насытившись, он встал, подошел к речке, зачерпнул в пригоршни воду, напился и снова лег.

Руки его перебирали валявшиеся кругом камни.

Старик брал в руки круглые и продолговатые камешки и любовно смотрел сквозь них на огонь костра.

Здесь были дымчатые, лиловые, зеленоватые и красноватые камешки, попадались прозрачные и молочно-белые, и Гордец с какой-то нежностью разглядывал и бережно клал их обратно на землю.

Он потянулся подальше, и рука его нащупала большой камень.

Старик приблизил его к огню и вздрогнул от удивления.

Большой кусок белоснежного кварца имел углубление совершенно правильной формы.

Не было сомнения, что камень был расколот надвое и что внутри его заключался какой-то правильный кристалл.

Гордец встал на колени и начал искать вторую половину странного камня.

Он вытащил из костра горящую ветвь и стал светить себе, низко пригнувшись к земле.

Мысль его усиленно работала.

Кварц или что-то похожее на кварц, а внутри был такой правильный кристалл.

Что бы это могло быть?

И старый таежный бродяга старался вспомнить все то, чему научили его инженеры и практики-золотопромышленники.

— Неужели алмаз? — вслух спросил самого себя Гордец и даже испугался. — Ну и большущий же он! Вот где счастье-то привалило!..

И с удвоенным старанием старик ползал по земле и, ощупывая каждый камень, внимательно осматривал его и сличал с найденным куском.

Но поиски были тщетны. Старик волновался.

Пот выступил на лбу Гордеца, и жилы вздулись на его шее.

Наконец он в изнеможении и почти в отчаянии опустился у костра.

— Алмаз… алмаз! — стонал он, тяжело переводя дух. — Эх! Зачем я Митьку отпустил! Он — зоркий… нашел бы…

И вдруг Гордец встал и задумался.

Его суровое, исстрадавшееся лицо покрылось бледностью. Угрюмые глаза потемнели.

Руки судорожно хватались за голову. Порывисто дышала грудь.

— Митька… — шепнул старик… — Митька… Вот оно что!..

Старик быстро зашагал к тому месту, откуда они стреляли в корейцев.

Остановившись здесь, среди кустов, из-за которых на него мрачно смотрела ночь, Гордец задрожал.

Костер, ярко блестевший внизу и отражавшийся в реке, горел там, где сидели убитые корейцы.

— Вот оно что… — угрюмо повторил старик и вдруг заторопился.

Он почти бегом спустился по крутому склону берега и начал собирать свой мешок.

Губы Гордеца пересохли и как-то стянулись, обнажая ровные, стертые от времени, но крепкие зубы.

— Митька! Митька! — повторял старик. — Нашел у корейцев в корзине. Пустую половину бросил, а которая с алмазом, ту забрал, да и убежал с нею!..

С этими словами он вскинул на спину котомку, вложил в винтовку патрон и, быстро перейдя речку, зашагал по болотистому, гулко чавкающему под его ногами, берегу, вслед за Митькой.

Пять лет знал Митьку старый таежник, делил с ним все невзгоды полубродяжьей, полуразбойничьей жизни, и ни разу Митька не обманул его.

Отнятые у китайцев золото и панты[27], добычу от «белых лебедей», убитого тигра или оленя — все делили между собой поровну и копили деньги.

Для чего — этого они не знали. Будущего у них, безродных и, вероятно, преследуемых законом, не было. Накопленными деньгами они не пользовались.

Тайга, бродячая жизнь и короткие зимовки в селах требовали очень немногого, и деньги этих людей лежали припрятанными где-нибудь в укромном месте, известном только им одним.

И вдруг подозрение, острое и мучительное подозрение, граничащее с уверенностью, охватило Гордеца.

Он быстро шагал по болоту и порой шептал, тревожно поглядывая вперед:

— Ну, скажи — нашел такое богатство, о каком и не слыхивали, да и дели, как раньше делил! А не кради у товарища. Ведь за такой алмаз оба мы людьми бы сделались! Обоим бы хватило… А тут, на тебе! Взял и убежал… Прыткий!.. Корешки, мол, продавать…

И Гордец разразился тяжелыми острожными проклятиями и по временам смеялся злым, лающим смехом.

Всю ночь на болотистом берегу речки чернелась высокая фигура старика.

Он быстро шел, бормоча что-то и крепко сжимая в холодных руках винтовку.

Гордец видел, как в густой траве блеснули две яркие точки и вдруг остановились.

Следил ли за ним потревоженный тигр или степной волк — об этом старый бродяга не заботился, но он смотрел на эти горящие в темноте глаза и шептал, как в бреду:

— Переливается… переливается разными огнями… алмаз! Алмаз… алмаз! — завопил он диким, надтреснутым голосом и пустился бежать.

Две горящие точки дрогнули, а потом начали быстро мелькать в траве и кустах и потухли.

Слышалось только чавканье болота и неясное, глухое бормотанье Гордеца.

— Украл алмаз… украл и убежал! — громко выкрикивал старик и, пугаясь своего голоса, шагал быстрее и быстрее, не теряя следов Митьки.

Поднялся ветер и дул ему прямо в лицо.

На горизонте собирались тяжелые, черные тучи и грозили дождем.

Но старик не видел туч, не замечал резкого ветра, который сорвал с него шапку и, разметав, трепал его длинные седые волосы.

Блеснувшая при свете луны сталь винтовки напомнила старику сверкание алмаза и возбудила в нем прежнее злобное подозрение.

Алмаз, огромный, прозрачный алмаз, как наяву, плыл перед его лихорадочно блестевшими глазами, прыгал и сверкал, дразня и маня старика.

— Какой «хрусталь»[28], чистенький, ровный!.. Камень самоцветный, так радугой и отливает! — шептал Гордец и с нежностью гладил холодный ствол ружья, безумно вперив глаза в темноту.

— Наваждение! — вздрагивая, шептал старик. — Митька! Отдай алмаз… поделим!

И в голосе Гордеца было столько же угрозы, сколько страстной мольбы.

Начинало светать, и более отчетливыми становились очертания тайги и гор.

Под ногами была уже твердая земля, и Гордец с трудом отыскивал следы проходившего здесь Митьки.

Первые лучи солнца, пробившись из-за туч, обагрили восток и начали золотить верхушки дубов и вязов, и вдруг старый бродяга остановился и, вскинув ружье, прицелился.

Под развесистым кустом орешника, между большими камнями, спал Митька, а рядом с ним лежала его ноша.

Утомленный ночным тяжелым переходом, Митька решил отдохнуть и выбрал это укромное место, где его мог заметить лишь зоркий глаз Гордеца.

— Получай пулю! — злорадно хихикнул старик, щуря левый глаз. — Не будешь товарищей обманывать!

Лицо Гордеца застыло в судороге. Челюсти были сжаты так сильно, что скрипели зубы, а около ушей выскочили и дрожали от напряжения огромные шишки мышц.

Вдруг старый бродяга опустил ружье и задумался.

«А как он запрятал алмаз где-нибудь по дороге? — молнией пронеслась мысль в голове Гордеца. — Что же? Так он и пропадет с ним? Надо поискать в котомке…»

Он отложил в сторону ружье, снял котомку и оглянулся.

В нескольких саженях от Митьки ярко сверкала розовая от солнечных лучей поверхность небольшого озера, почти сплошь покрытого зеленым ковром ряски и широких листьев кувшинок.

Из воды, будто моля о спасении, торчали черные голые ветви упавшего в озеро дерева.

Гордец лег на землю и тихо пополз в сторону спящего Митьки.

Добравшись до его тяжелого мешка, старик одним ударом ножа пропорол парусину и начал рыться.

Скоро, однако, он бросил нож на землю и отшвырнул от себя мешок, в котором не нашел того, что страстно искал. Лицо Гордеца побагровело, злобно сверкнули глаза, и он одним прыжком навалился на Митьку и впился в его горло судорожно сведенными пальцами.

Митька рванулся, почти поднялся, но опять опрокинулся, тщетно ловя воздух широко раскрытым ртом.

— Алмаз… давай… давай алмаз! — по-звериному глухо и яростно завывал Гордец. — Куда его запрятал? Отдавай… не то убью…

И старик сильнее сжимал горло Митьки и, нагнувшись к самому его лицу, заглядывал в его обезумевшие от сна и ужаса глаза.

И вдруг сознание блеснуло в налившихся кровью глазах Митьки. Он, сделав невероятное усилие, повернулся набок и, обхватив бродягу обеими руками, сдавил его и подмял под себя.

Два тела сбились в один подвижный ком.

Он то катился, то упруго подпрыгивал, то замирал на месте, и тогда только судорожно вздрагивал.

Порой этот страшный живой ком распадался, и тогда два длинных, упругих человеческих тела сплетались ногами и руками, скрежеща зубами и хрипя.

И вдруг Митька, напрягши все свои силы, поднялся, но вместе с ним встал на ноги и Гордец.

Посыпались тяжелые, убойные удары. Послышались стоны и зловещий хряск.

— На корешки… позарился… каторжная душа! — прохрипел Митька и широко размахнулся.

Старик, ловко ускользнув от удара, неожиданным броском кинулся на Митьку и, схватив его поперек тела, упал навзничь.

— Куда девал ал… — успел только крикнуть Гордец.

А вслед за этим он и не удержавшийся на ногах Митька на одно мгновение зачернелись на зеленой поверхности озера. Нырнули ряски и круглые листья кувшинок, и невысокая, ленивая волна побежала от берега по стоячей воде.

Бьющиеся люди исчезли, и лишь только с немой мольбой и напряжением тянувшиеся к небу черные ветви утонувшего дерева дрожали и колыхались.

Но скоро и они успокоились. Вынырнули изумрудные ряски и блестящие листья кувшинок.

Прилетел кулик и, быстро перебегая с места на место по измятой и истоптанной траве, спокойно смотрел своими круглыми глазами и стонал заунывным, звонким голосом…


ГОРОД МУЖЧИН

Илл. Е. Нимича

IТаинственная тропа

манджурскую тайгу, глухую, заросшую диким виноградом, гигантской повиликой и чапыжником, уходит от города Кайги едва заметная на каменистом грунте тропа.

И тропа эта широкая. Видно, немало ног прошло здесь и протоптало тайгу. Но редко-редко можно увидеть на ней одинокого пешехода или всадника на маленькой лохматой лошаденке.

В 1905 году я был в Кайге, и отсюда с проводником мы выехали на тропу и направились по ней.

— Куда дорога? — спросил я.

— Так… дорога, — неохотно ответил проводник и, вдруг решившись, сказал: — Много, много ли[29] к закату, когда пройдешь горы и два раза Дзунгари[30], когда пробьешься через лес и оставишь сзади за собою кумирню Сай, будет город… Нехороший, очень нехороший, бедный, злой-злой город…

— Что ж, это хунхузский город, видно? — опять полюбопытствовал я.

Китаец задумался на мгновение.

— Есть там и хунхузы, да не потому он злой город…

— Так почему же?

— Видишь, капитан, — сказал проводник. — Нехорошо человеку жить, когда сегодня одно, и завтра то же, и через тридцать «тьен»[31] то же… А еще хуже, капитан, когда это случается без женщин. Женщина ведь, как птица… Она и гнездо вьет, и поет, и прыгает; и никто никогда не знает, что она сейчас сделает… Вот, с ней мужчине всегда весело.

— А в этом городе, что ли, женщин совсем нет? — удивился я.

Китаец помотал головой.

— Закона нет такого! Совсем нет женщин! Одни мужчины… Таких городов, капитан, у нас много, много… Сюда собираются все голодные мужчины, живут вместе и ждут вестей, ждут, пока их не позовут на работы в Шанхай, Бао-динфу, Кобдо или Чифу.

— Чем же они питаются? — полюбопытствовал я.

— Всем, что попадется им под руку. А не то, так корой и травой, капитан, питаются эти люди. Плохой, бедный, злой город, — закончил проводник.

— Почему же злой?

— Закон очень злой, — вздохнул китаец. — Мало-мало худо сделал — сейчас палача зовут, а не то, и так помирает: придет ночью судья и убьет ножом или в воду и в чумизную кашу яда нальет — и конец!..

Вот в этот город, город без названия, ехал я с проводником три дня.

IIГород землянок

Солнце заливало багровым светом лес и видневшееся сквозь чащу небо. Под сводом старых вязов и дубов стоял красный туман. Обогнув по тропе, почти совершенно заросшей кустами ольхи, отвесные склоны высокой горы, мы вдруг выехали на опушку.

Это случилось так внезапно, что я невольно закрыл глаза. Передо мной была красная, словно залитая кровью долина, а над ней нависло багровое пылающее небо.



Когда я пришел в себя от неожиданности и взглянул вниз, в долину, то увидел голые, изрытые склоны сопок, почти голую землю с видневшимися длинными, беспорядочно раскинувшимися в разные стороны рядами черных, бесформенных куч глины и земли. Это были землянки. На улицах, покрытых лужами и черной грязью, бродили люди, изредка останавливаясь и, видимо, беседуя.

Глухое молчание царило в этом городе. Не долетали до нашего слуха ни визгливые окрики погонщиков мулов и лошадей, ни зазывания торговцев, ни гул голосов и песни толпы, обычно снующей по базару и улицам.

Когда мы въехали в город, из дверей на нас смотрели опухшие, сонные и больные лица.

— Куда же мы поедем? — спросил я.

Проводник пожал плечами и посмотрел на меня растерянным взглядом.

Я направил лошадь к ближайшей землянке и крикнул:

— Эге! Возьмите лошадей!

Из землянки выбежал молодой, красивый китаец и взял повод.

— Хочу отдохнуть у вас. Можно? — сказал я по-китайски.

— Можно, капитан, — ответил китаец, и лукавая усмешка пробежала по его лицу. — Не надо говорить по-китайски, трудно говорить по-китайски. Можно по-русски. Я — бой[32], служил во Владивостоке, служил в Хабаровске и Харбине и говорю по-русски.

Привязав лошадь к косяку над низкой дверью, он вошел в землянку и оглянулся, приглашая нас. Мы с проводником вошли в темные сени, куда попадал свет только через узкую щель. Китаец открыл дверь и пропустил нас в жилое помещение. На лежанках, раскинувшись в разных позах, куря или играя в кости и карты, лежало около десятка китайцев.

В воздухе плыли сизые струн дыма опия и табака, и чувствовался тот сладкий, дурманящий запах, которым всегда пропитаны китайские гостиницы и притоны на окраинах городов.

Бой, назвавший себя Юмен-Леном, сказал что-то своим товарищам. Они только молча кивнули головами.

IIIДни голода

Прошла ночь…

Да и успела ли она еще пройти? На теплой лежанке она показалась мне кошмарной. Меня ежеминутно будили крики, стоны, неясное бормотание китайцев, душили меня клубы дыма и какая-то слепая темнота, тяжелым камнем налегшая на мозг и душу.

Когда я протер глаза, я заметил, что мои соседи уже не спят. Они подняли головы и чутко слушали, часто раздувая тонкие ноздри. Было что-то звериное в их лицах и немножко скошенных глазах.

Один из китайцев тяжело вздохнул, опустился на циновку и что-то сказал.

И все тотчас же покорно легли, мрачно уставившись в потолок, где качались и трепетали длинные закоптелые нитки паутины.

Я наскоро оделся и вышел на улицу.

Какой-то стон шел из середины города и с каждым моим шагом усиливался.

Там, где все улицы сходились, была площадь. Посередине ее стоял низкий и толстый пень спиленного старого дуба Он весь потемнел, и по нему шли до самой земли черные потоки.

Была ли это кровь или случайные полосы выступившей гнили, — этого я тогда не мог определить.

Вся площадь была запружена народом. Люди негромко разговаривали и этот говор казался рокотом морского прибоя. Все головы с тревожным любопытством вытягивались в сторону столба, и глаза загорались ожиданием.

Заметив неподалеку Юмен-Лена, я протискался к нему и хотел было расспросить его о происходящем, но он вытянул вперед голову, и я увидел, как сразу оживилось и вспыхнуло его подвижное, худощавое лицо.

Я оглянулся и увидел возле первого столба пожилого, высокого китайца.

— Юмен-Лен, пожалуйста, рассказывайте мне, что будут говорить! — попросил я, прикоснувшись к плечу боя.

— Хорошо… хорошо! — отмахнулся он от меня и впился глазами в ставшего у столба китайца.

Тот поднял худые, черные руки к небу и глухим, но внятным голосом начал говорить:

— Пять дней и пять ночей шел я с семью товарищами, выбранными вами, люди этого поделка. Ветер и дождь, туман и солнцепек терзали наши тела. Но мы шли — и не пугали нас ни тигры и барсы, ни даже ночные печальные тени, вестники скорой кончины. Путь наш был озарен светлой надеждой, что, как гласит предание, на пятый день пути мы должны встретить долину радости, где колосится ничьей рукой не сеянный рис и обсыпается тяжелое зерно высокого гаоляна. Но пришел и шестой день… На разных тропинках, о, горе нам! мы находили лишь белеющие кости людей, искавших раньше нас долину радости… Мы нашли это место, и… солгала сказка! Там, где сходились три реки и горы преграждали им путь, были набросаны обломки камней, а среди них мы видели листья женьшеня и следы кабанов. Мы едва дошли назад, чтобы принести вам грустную весть, что не нашли мы пищи и радости, но мы честно исполнили то, для чего послали вы нас…

— Смерть ему!

— Смерть всем!

Эти два окрика раздались одновременно в разных концах площади, и никто не знал, чьи уста произнесли жестокий приговор.

Толпа замерла и молчаливо опустила глаза к земле. Это сборище людей превратилось в одно чудовище, жестокое, требующее крови за свои обманутые надежды.

Старый китаец и стоящие рядом с ним его товарищи упали на колени и, ударяясь руками и головами о землю, вопили плачущими голосами.

Толпа молчала.

И трижды принимались молить ее приговоренные. Когда, после третьего раза, никто не произнес слова в защиту искавших долину радости, около них появился широкоплечий гигант. Он поднимал, как детей, с земли приговоренных и, бережно положив их грудью или спиной на срубленный пень, перерезал им одному за другим горло и кровью их залил черную кору и пропитал землю. Лица палача я не мог разглядеть; до самых почти глаз оно было обвязано черной материей, которой любят покрывать голову китайцы-солдаты.

Это был первый голодный день.

В городе не было муки и зерна.

Много людей пошли в лес, где искали грибов на тонких ножках, горьких и пахнущих плесенью, ловили лягушек и змей, рыли землю, ища корни и норы кротов. Одни отрубали молодые губки, росшие на дубах, другие — обдирали кору с маленьких ильмов и срезали зеленые побеги орешника.

В полдень в городе ели какую-то горячую зеленую похлебку, пахнувшую грибами и горечью дубового навара.

Еще более глубокое молчание залегло кругом, и только на площади над казненными громко кричали и бились хищные кровожадные птицы.

Ночью еще бессвязнее и страшнее были стоны и бормотания спящих вместе со мной в землянке китайцев.

Кто-то из них зарыдал сквозь сон и, проснувшись, продолжал плакать, тяжело всхлипывая и царапая себе лицо. Другой встал и подошел к нему. Он долго молча смотрел на него, потом начал шептать ему, склонясь над его лицом, а когда тот замолк, тихо вздыхая, ушел на свое место.

Наутро я увидел, как двое китайцев уносили третьего. Он был мертв. На шее, над ухом, виднелась маленькая, но глубокая рана и кровью пропиталась грязная белая куртка с черными пуговицами и шнурками.

Я пошел за уносившими тело китайцами.

По вырубленной и исковерканной заступами долине мы взобрались на голую сопку и, перевалив через нее, увидели глубокую котловину, на дне которой была вырыта шахта.

Люди, несшие труп, бросили его в черное отверстие шахты, и я долго не мог расслышать стука от падения тела на дно старого рудника.

А потом подошел к бросившим еще один китаец, о чем-то спросил их, пристально посмотрел на одного из них и подозвал его к краю шахты.

Он указал пальцем на черное жерло рудника и, топнув ногой, шепнул одно только слово. Китаец в ужасе откинулся назад и в глазах его появился безумный страх. Но длилось это всего одно мгновение, а в следующее, сшибленный с ног, он исчез в шахте.

Когда я вернулся в землянку и рассказал о случившемся Юмен-Лену, тот покачал головой и, оглянувшись, шепнул:

— Кровь за кровь! Жизнь за жизнь! Суд это…

— А кто у вас судит? — спросил я.

— Никто не знает! — шепнул опять бой. — Судьи и палачи являются сами и судят быстро и строго… Без суда ведь нельзя. Нужно народом править…

После этого дня голода потянулся целый ряд таких <же> страшных голодных дней.

Один только раз до улицам этого города пробежал человек с горящими глазами и растерзанной на груди рубашке.

Это случилось ночью.

Человек бежал и что-то кричал надорванным, исступленным голосом. В руке обезумевшего человека был коптящий факел, озарявший его вдохновенное лицо безумца багровым, трепетным светом.



— Люди! Три брата моих, мой отец умерли с голоду! — перевел мне его крик Юмен-Лен. — Никогда уже не увидят они своих семей и в прах распадется их род. Проклятая нужда загнала нас сюда. 40.000 голодных, отчаявшихся людей медленно погибают среди лесов и гор.

Их стерегут ночные тени и тянутся к ним жадными, кровавыми ртами… Сожжем это гнездо несчастий и печали! Развеемся по ветру, как пыль! Скинем с себя тяжелую руку голода! Уйдем в города, где есть мука, зерно и мясо! Сожжем, сожжем город!

Но прежде, чем он добежал до следующего угла, из рук его выпал факел и погас; раздался короткий крик. Какая-то черная тень метнулась прочь, а другая, неподвижная и молчаливая, осталась лежать рядом с потухшим факелом.

IVГонец свободы

В разгар голодных и отравленных отчаянием дней, пришел ко мне незнакомый китаец и сказал мне:

— Капитан! Люди — голодны, многие уже умирают… Глубокая яма за горой доверху наполнилась погибшими.. Ночью ветер заносит сюда зловонный ядовитый воздух. Люди ропщут… Люди голодают… А у тебя, капитан, есть лошадь… Отдай ее тем, кто уже встал на последней грани… Отдай!..

Я знал, что вокруг 40.000 голодных, и я один белый, ненавистный человек, чувствовал себя совершенно беззащитным в этом море. Я отдал лошадь, и с той поры от ближайшего города меня отделяли семь дней тяжелой дороги.

Однажды я бродил по лесу и услыхал крики радости. Они неслись с противоположной стороны города. Я поспешил в город и увидел нескольких всадников в остроконечных соломенных шляпах, низко надвинутых на лица. Они тотчас же свернули в одну из узких улиц и только двое проехали на площадь, где тотчас же начались собираться люди.

Это были наниматели. Они прибыли из-под далекого Нанкина, где строились новые дороги и рылись каналы. Им нужно было семь тысяч здоровых рабочих, людей, знакомых с работами и понимающих чертежи.

Несколько вьючных лошадей пришло с приезжими, а их вьюки разместили в землянке, где устроились наниматели.

В ту же ночь произошли новые и тревожные события. Уже все в нашей землянке улеглись, и в воздухе протянулись извилистые нити опиума, озаренные снизу слабым желтым огнем лампочек курильщиков, как вдруг кто-то сильно постучал в плетеную из прутьев дверь.

Один из молодых китайцев встал и вышел на улицу. Вернувшись, он шепотом долго рассказывал что-то своему соседу, тот передал это дальше и не прошло и получаса, как китайцы начали куда-то снаряжаться. Они вытащили из щелей в стене и из-под лежанок какие-то маленькие сверточки и глубоко запрятали их за пазуху. Вслед за ними туда же были засунуты короткие ножи и коробки с опиумом, и к поясам привязаны кисеты с табаком и черные с каменными мундштуками «янь-тай»[33].

Я лежал, не двигаясь, и зорко следил за моими сожителями.

Подозрительно взглянув на меня, они погасили лампочки и на цыпочках, согнувшись, быстро стали выходить один за другим, и в темноте почти не слышно было их кошачьих, крадущихся патов.

— Капитан! — донесся до меня шепот. — Капитан…

— Это ты, Юмен-Лен? — спросил я как можно тише. Бой, не отвечая, подполз ко мне и улегся рядом. Потом тихо поднялся, неслышно зажег светильню, опущенную в черепок с бобовым маслом, и внимательно и осторожно осмотрел всю землянку. Потом он соскользнул на землю, пробрался в сени и долго слушал там и сквозь щели следил за ушедшими.

— Цхао! Ы-тай-дзань! Бо-фы! — сжимая кулаки, ругался он и со злобой топал ногами, бил себя в грудь и хватался за голову. — Беда, капитан, беда!

Он ничего не хотел мне объяснить и только спросил, есть ли у меня револьвер. Получив утвердительный ответ, угрюмо кивнув головой и зажав пальцами светильню, умолк.

Немного осталось до зари, когда услыхали мы песни и громкие голоса возвращающихся. Они ввалились в сени, переругиваясь и шумно смеясь, долго возились там, высекая огонь и разжигая в ночи сухую траву и валежник. Когда сквозь щели стены виден был багровый отсвет огня, открылась дверь, и китайцы один за другим начали входить.

Они были пьяны, сильно качались на ногах и размахивали руками, смеясь и возбужденно рассказывая о чем-то и перебивая друг друга.

— Капитан! Эге, капитан! — крикнул, наклонившись надо мной и дыша мне в лицо винным паром, один из китайцев, тоже, как и Юмен-Лен, говоривший по-русски. — Эге!

— Уйди! — сказал ему Юмен-Лен и сразу сел на нарах. — Уйди, Ли, уйди, пока есть время! Помни, что есть судья в городе…

В голосе его звучала холодная угроза, но пьяный Ли замахнулся на него и, опять обращаясь ко мне, заговорил:

— Капитан! Я служил боем у русского капитана… Хе-хе-хе! Хороший был капитан! А только раз заругал меня, когда чужие люди, много чужих людей было. Собакой назвал меня… Я ночью пришел к нему… Хе-хе-хе!

Китаец почти налег мне на грудь и продолжал:

— Пришел и топором голову ему отрубил… потом мадам его ножом по горлу… потом детям… Эге-е-е!

Пьяный начал дико кричать и хохотать, пока, обессилев, не скатился с лежанки на пол и захрапел.

VНочь расплаты

Днем я не видел Юмен-Лена. Пришел он только к ночи и тотчас же вышел на улицу.

— Те ушли? — кивнул он в сторону землянки.

— Ушли, сразу как солнце село, — сказал я.

Он потупился в, ничего не говоря, вошел в сени и начал копаться в ворохе тряпья и старых циновок, грудой набросанных в углу за печкой.

Он вытащил оттуда большой старинный револьвер и нож и засунул их за широкий пояс.

— У тебя, капитан, есть? — спросил он, скосив глаза на торчащую из-под полы своей куртки рукоятку револьвера.

— Да! — сказал я. — А разве нужно?

— Все случиться может… — загадочно улыбнувшись, ответил бой.

Мы прошли весь город и свернули в узкую улицу, ведущую в сторону шахты. В одной из землянок еще издали мы заметили освещение.

— Тсс! — прошипел Юмен-Лен и юркнул за угол, где была гуще тень. Я последовал за ним, и так, прячась, мы подвигались к освещенной землянке, около которой притаились.

Зайдя за нее со стороны глухой стены, китаец ножом быстро просверлил в глиняной стене отверстие и взглянул внутрь.

— Смотри! — произнес зловещим шепотом бой. — Смотри, капитан, и не говори потом дурного о Юмен-Лене!

В большой землянке было светло. К потолку были прикреплены разноцветные фонари, и несколько масляных ламп ярко горели в различных местах землянки, освещая обвешанные картинами и пестрыми афишами стены и новые циновки на полу.

На нарах в дальнем углу несколько китайцев с сосредоточенными и азартными лицами играли в карты и курили, какой-то рослый человек с бегающими глазами играл на визгливой однострунной «хутя»[34], подпевая заунывным, диким голосом.

Другой разносил в маленьких чашечках дымящееся питье, от которого краснели лица гостей и туманились глаза. Оба нанимателя готовили этот напиток из спирта и каких-то дурманных трав тут же у печки и зорко следили, чтобы деньги из карманов гостей переходили в руку китайца, разносившего чашки. Среди гостей были и мои сожители по землянке, и я даже расслышал в общем говоре голос Ли — убийцы моих несчастных соотечественников.

В другом углу, где было темнее, виднелись закутанные в теплые курмы[35] фигуры. Казалось, что эти фигуры спят, так неподвижны были они.

Когда же гости развеселились и опьянели, начали кричать и показывать героическую пляску с хлопаньем себя по бедрам и ногам и пластическими телодвижениями, тайные фигуры зашевелились, сбросили темные курмы и вышли на середину землянки.

Рев восторга встретил их. Не мог удержаться от восклицания и я.

Мой спутник взглянул на меня и сказал:

— Юмен-Лен все знал!

Когда я опять взглянул в землянку, три молодые девушки жеманно ходили перед нарами, тихо звеня колокольчиками причесок, гремя браслетами и щелкая длинными ногтями.

Все столпились вокруг и замолкли, глаз не сводя с этих кукольных лиц, ярко раскрашенных белой и алой краской, пестрых нарядов и уже забытых, нежных и кокетливых движений.

Девушки начали плясать, еще громче щелкая ногтями и пронзительно взвизгивая.

После каждого танца они обходили зрителей и собирали деньги.

Когда, утомленные, они сели на нары, их тотчас же окружила толпа.

Ли начал ссориться с двумя китайцами, старавшимися сесть рядом с девушками и угощавшими их трубками. Ссора перешла в драку, блеснули ножи и показалась кровь.

Девушки с визгом убежали, а приехавшие наниматели спокойно взирали на драку, хотя в ней начинали принимать участие все новые в новые люди.

— Ты видел, капитан? — уже не скрываясь, громко спросил меня Юмен-Лен. — Здесь — в городе мужчин, в тоске в лишениях, — мы ждем, пока пройдет безработица и голод в Китае. Укрываются здесь и те, кто грабил в убивал, кто не повиновался властям. Здесь для всех найдется место, здесь все равны. Одна крепкая рука правит всеми, пока не придут дурные люди и не привезут с собой спирта в женщин. Когда в человеке проснется зверь, для него один закон — смерть. Ты слышишь, капитан? — спросил он вдруг в указал рукой на город.

Из города доносились крики, пьяные голоса и беспорядочное пение.

— Дурные люди бросила уже заразу повсюду!

С этими словами Юмен-Лен бросился в землянку. Выбив дверь, он неожиданно появился среди дерущихся и несколькими ударами ножа сразу свалил двух человек; потом, выхватив револьвер, хладнокровно пристрелил обоих нанимателей и девушек и спокойно покинул объятую ужасом землянку.

В разных местах над городом, словно по сигналу, вспыхнуло зарево и начало разливаться по небу, трепетное и тревожное.



Заунывные крики обезумевших людей, вопли, треск горящей сухой травы на крышах, свист и гудение поднявшегося ветра и встревоженное карканье воронья — слились в одну хаотическую, грозную ноту.

В бегущей и воющей толпе иногда раздавались властные окрики:

— На лесистую гору! На лесистую гору!

— Приказ судьи не разбегаться! Приказ судьи!

Я вышел на тропу и, поднявшись в гору, окинул взглядом море огня и понял власть и величие невидимого судьи.


Через неделю я был в Кайге и оттуда уже на лошадях быстро вернулся домой.

Через год только мне довелось посетить город мужчин. Обгорелые, закопченные стены, обвалившиеся и рассыпающиеся — они сохранились и, как разрушенные надгробные памятники, говорили о былой жизни неизвестных людей.

Несколько костей и черепов нашел я в погубленном судьей городе и старый пень срубленного дуба.

Но людей уже не нашел. Не видел и ворон…

Могильщики улетели за ушедшими, вместе с которыми пошли голод и смерть…


БАРИН