Арнольдов взглянул на карточку и задумался.
— Может быть, и примет. Человек полезный… — пробормотал директор и постучался в уборную певицы.
— Войдите! — раздался голос.
Открыв дверь, Арнольдов увидел, что певица уже одета и перед зеркалом накидывала на голову капор, скрывающий лицо, спрятанное под маской.
— Королева! — просительным голосом начал директор.
— Вот тут один господин хочет видеться с вами. Полезен он и вам, и нам… Может быть, примете?
Она выпрямилась, и глаза ее вдруг сделались прозрачными и беспощадными.
— Уже… начинается?!. — спросила она презрительным тоном.
— Да я бы не посмел, если бы этот господин не сказал, что вы его примете непременно… — путался в словах Арнольдов, протягивая ей визитную карточку.
«Бархатная маска» взяла карточку и прочла:
«Я сомневался, вы ли это, но, когда я подсказал вам „Гадание“, — я уверен, что знаю вас. Если возможно, то примите меня».
На оборотной стороне карточки стояло:
«Сергей Анатольевич Рощин».
Певица вскрикнула и схватилась за грудь.
— Пусть этот господин подожмет меня у выхода. Я сейчас буду! — произнесла певица, делая над собой усилие, чтобы успокоиться.
И, когда ушел Арнольдов, она начала быстро стирать с лица остатки грима и мыть руки, как бы боясь осквернить ими что-то очень чистое и дорогое.
— Княжна… виноват… графиня! Я не ошибся — узнал вас! — говорил’ взволнованным голосом Рощин, вглядываясь с острым любопытством в глаза и лицо певицы.
— Да, Сергей Анатольевич, узнали, хотя прошло уже восемь лет со дня нашей разлуки! — произнесла она, усаживаясь в пролетку.
— Разрешите мне проводить вас! Я хочу отомстить вам, графиня, за прошлое, доказав вам, что я был прав…
— Называйте меня по-прежнему княжной… Я развелась с мужем…
Рощин вздрогнул и еще пристальнее начал всматриваться в ее лицо и глаза, говоря сдавленным голосом:
— Вы помните, как обещали вы мне иллюзию… многого… многого? Я же хотел знать наверно, что ждет меня впереди… Вы тогда испугались обязательств и ушли от меня…
— Вы были ригористом… — шепнула княжна.
— Я таким был и таким же остался! — воскликнул он. — Мой ригоризм выработан моей жизнью… Я тогда предсказал вам, что вы разменяетесь на мелочи, забудете гордость человеческую, будете жить в омуте сильных ощущений и острых переживаний, граничащих с падением.
— Помню! — вырвалось у нее. — Я помнила об этом всю жизнь и не разменялась, не пала ни разу…
— А теперь?! — спросил он и разразился злобным смехом. — Вы смеетесь надо мной! Княжна Туровская поет перед пьяной, распущенной публикой «Эльдорадо»!..
Он с силой сжал свои руки так, что пальцы хрустнули.
— Прихоти и капризы толкают вас в пропасть, — угрюмо взглянув на нее, сказал Рощин.
— Это не прихоть, Сергей Анатольевич! — шепнула княжна. — Мне нечего есть…
У него занялось дыхание и кровь ударила в голову.
— Нечего есть?! Вам? Вы были так богаты… — бросал он короткие, тревожные вопросы.
— Была… — ответила упавшим голосом певица. — А теперь… пою в «Эльдорадо»…
Рощин молчал, охваченный вихрем воспоминаний и впечатлений, отравленный горечью ее голоса.
— Вы меня осудите за это, — зябко передернув плечами, сказала она, — я знаю! Для вас непонятен этот путь. «Есть другие способы заработка!» — скажете вы. О! я знаю… Но они не для меня. Я ничего не умею. Умею только петь… и вот… пою.
Он весь съежился и чувствовал, как по его обнаженным нервам больно бьют ее простые, жутко-понятные слова. Рощин долго не мог оправиться и молчал.
— Молчите?! — засмеялась она злым, колючим смехом. — Молчите? Мне, быть может, придется еще и продаваться скоро! Да! Да! Продаваться… Или вы думаете, что мне лучше умереть, чем унижаться до подмостков «Эльдорадо»?!
В голосе ее зазвучал вызов.
Рощин взглянул в ее серые, давно забытые глаза, и из них глянули на него презрение и холодная ненависть.
Он остановил извозчика, сошел с пролетки и, поднимая шляпу, сказал:
— Да, вам лучше умереть!
Через минуту он скрылся за углом большого дома…
Княжна Туровская знает, что делает.
Она разделась. Написала несколько писем: среди них одно к графу, другое к Рощину.
Лицо княжны бледно, но спокойно. Глаза холодно мерцают под суровыми, грозными бровями.
Открыла шкатулку и вынула револьвер.
«Вам лучше умереть»! — вспомнилась ей фраза.
— Ха-ха-ха! — неожиданно весело засмеялась княжна. — Он думает, что умереть труднее, чем жить так, как живу я…
Рука певицы потянулась к револьверу и еще ближе и суровее сдвинулись брови, образовав грозную поперечную складку на лбу.
— Барыня! — раздался шепот за дверью. — Барыня…
— Аннушка, это вы? Что случилось? — спросила княжна и набросила на револьвер платок.
— У Ниночки-то будто жар! Уж не простудилась ли она, прости Господи? — шептала перепуганная Аннушка.
Через несколько минут княжна вернулась в гостиную и говорила горничной:
— Да, жар есть! Ну, ничего! Заработаю побольше, научусь новые песни петь, и поедем на дачу. Плохо детям жить летом в городе… Только вы, Аннушка, не говорите Ниночке, где я пою. Не надо! Пусть она не знает…
Когда горничная ушла, княжна спрятала револьвер в шкатулку и в мелкие клочки разорвала все письма.
Глаза ее горели беспокойным огнем, и княжна, заперев все двери, боясь разбудить Ниночку, пела вполголоса, разучивая цыганский романс, который мог понравиться в «Эльдорадо».
Говорят — я опьянела.
Но вина я не пила,
И кому какое дело,
Что я стала вдруг пьяна?..
Княжна Туровская пела, перебирая клавиши пианино и слыша, как кто-то плачет внутри нее и безнадежно рвется, скованный, обессиленный…
«Вам лучше умереть»… — шепчет знакомый голос.
— Не могу! — отвечает со стоном певица. — Не теперь… потом…
И снова играет княжна, не замечая вползающего в окна рассвета, и тихо, чуть слышно поет, тревожно прислушиваясь, не стонет ли в спальне Ниночка, не плачет ли она…
Нет, не хмель меня дурманит,
Кружит голову не он…
ПЕРУНОВО УРОЧИЩЕ
Художник Брянцев целую неделю жил в Залужье. За работу он пока не принимался, но уже чувствовал, что приближается время давно испытываемого захватывающего увлечения, глубоко радовался и трепетно ждал.
Несмотря на его тридцать пять лет, Брянцева утомила жизнь. Всегда спешная и беспорядочная работа по редакциям иллюстрированных журналов и тайный страх за покинутое настоящее искусство терзали художника, и он, скопив немного денег, поехал посмотреть «природу» в своих родных местах в Псковской губернии.
Брянцев был суеверен и думал, что воздух, которым он дышал в детстве, вернет ему юношеские силы. Но, кроме этой смутной уверенности, что-то влекло его волнующим предчувствием в болота и леса, раскинувшиеся среди бесчисленных озер и речек Залужья.
Он поселился в доме лесника, на самом выезде из деревни, на опушке леса. Выбрал он эту избу потому, что из окон ее открывался вид на болотистую равнину, окаймленную невысокими холмами и изрезанную целой сетью речек и глубоких ручьев. Немного сбоку виднелся помещичий сад с выглядывающей из-за деревьев зеленой крышей дома и низенькой колокольней старой церковки.
Смотря из окна, Брянцев вспоминал свое детство. Отца, хлопочущего, бьющегося с долгами и окруженного крестьянами, и мать, тихую, молчаливую, словно ждущую большой и непоправимой беды. Помнил он старый дом со скрипящими половицами и страшным чердаком, где всегда по ночам кто-то гудел и стонал; помнил няньку Антониду и пастуха Петю, придурковатого старика, игравшего на берестяной дудке и больно щипавшего ребятишек.
Многое еще вспоминал художник, глядя на утренний туман, ползущий над болотами и уходящий в лес.
В такое же утро, еще дремлющее в мгле, но уже предсказывающее близящийся зной, Брянцевы покидали Залужье.
Это случилось неожиданно, в то время, когда рожь уже наливалась, и близилось время жатвы…
Брянцевы все оставили в Залужье, и с той поры никто из них не возвращался сюда. Старики умерли, а молодого потянуло на родную землю.
Он уходил из дома с утра и возвращался к закату солнца, голодный, усталый, но как-то странно возбужденный, с растущей жаждой работы. Особенно часто он бродил по топкой тропинке вдоль «Пилкина ручья». Обрывистый болотистый берег, будто срезанный ножом, висел над глубокой, прозрачной водой. На дне ручья чернели старые-престарые коряги, мохнатые от тины, и тянулись своими ветвями, похожими на напряженные руки со скрюченными и жадными пальцами.
Кругом, сколько хватал взор, тянулась от «Перунова урочища» трясина. Она раскинулась среди кочек, густого лозняка и подошла вплоть к «Заповеднику». Так звали здесь лес, узким клином врезавшийся в болота. Старые ели и осины переплелись ветвями, обросли буро-зеленой бородой лишаев; синеватый сухостой просвечивал своей мертвой бледнотой сквозь темные лапы елей; валежник и частый подлесок поднялись до половины стволов, и «Заповедник», заглохший и позабытый, медленно умирал, как доживающий свои последние дни одинокий старик.
Иногда, под вечер, когда Брянцев стоял среди болот, осоки и кочек, из трясины, от самого «Заповедника» кто-то подавал голос.
Зыбун тихо цокал и вдруг начинал шептать тайные, словно на духу, слова.
Потом и лес говорил, и травы, и в кустах кто-то шелестел и неясно бормотал.
Когда же солнце падало за помещичий сад, и над болотом тянул холодок, поднимая испарь, — громкие всплески звенели вокруг.
Брянцев подходил к самому берегу ручья и, не двигаясь, смотрел.
Он ждал, что выплывут к нему неведомые существа и повторят забытые с детства сказки, станут шептать о старых камнях, кучей сложенных на меже у моста, о большом кургане за «Заповедником» и о тех черепах человеческих, которые падали в воду из подмытого берега.