Перуново урочище — страница 29 из 32

Через мгновение они один за другим спускаются в лаз, а вскоре вынырнут они уже за стеной и побегут, не слыша, как трещат вслед им выстрелы часовых и как кричит мчащаяся за ними погоня.

Потом их мертвых, с простреленными грудью и головами, или мертвецки пьяных несут или везут обратно в тюрьму, в штрафные камеры, карцеры, больницу или мертвецкую. И всех их одинаково с молчаливым и грозным сочувствием провожают мрачные взгляды обитателей камер.

Таковы массовые побеги.

Неудача возбуждает энергию, и мысль работает упорно в том же направления, ища выхода за высокую острожную тюрьму.

Пироксилин, кислота, водка, пилы, яд и оружие — все это можно найти в тюрьме. Придет ли кому-нибудь в голову обвинять в недосмотре тюремную администрацию? На всем свете, во всех наиболее усовершенствованных местах заключения уголовных преступников все эти атрибуты борьбы арестантов с карающим правосудием хранятся тюремным населением вместе с неугасающей надеждой на удачный побег, на выход на волю задолго до определенного законом срока.

Да разве мыслима борьба нормальных людей с болезненной, надрывной изобретательностью преступника, с навязчивой идеей побега и часто мести?

Можно препятствовать их выполнению — и это делается. Можно обезвреживать побег в последний момент — так и бывает на деле, так как уже упоминалось раньше, что массовые побеги никогда не удаются. Одиночные побеги с подпилкой решетки или подкопом под фундамент удаются иногда вследствие полной конспиративности и неожиданности, хотя в отношении общего количества таких побегов, процент удачных весьма незначителен.

Гораздо более часты и более или менее удачны побеги, для которых требуются личные качества беглеца.

Конец приема посетителей. Заплаканные женщины, матери и жены, и печальные, сумрачные мужчины идут медленно, провожаемые пытливыми взорами надзирателей.

Вместе с ними уходит и арестант. Он тщательно загримирован и среди наклеенных бровей, бороды и усов трудно разглядеть его тревожные, бегающие глаза.

Но большой навык у надзирателей. Они привыкли присматриваться не только к лицу арестанта, они запоминают походку и движения людей. Из 1.000 случаев в 999 узнают они убегающего и водворят его, злобно ругающегося и надрывно, исступленно проклинающего, — в карцер.

…Морозный туман навис над полями, и из-за его пелены молчат черные стены тюрьмы. Мерно шагает часовой. От одного угла до другого сто шагов. Невольно считает часовой каждый свой шаг и зябко ежится в своей негреющей шинели. Мерзнут руки в вязаных перчатках и сквозь них проникает колючий холод замерзшей стали ружья. Издалека, со стороны города, доносятся разные звуки: лай собак, какие-то крики, гудок паровоза или фабрики. Там жизнь, там движение. А здесь? За этими толстыми стенами томятся в неподвижном сонном бездействии сотни людей, чуждых и даже враждебных всем.

— Проклятая сторонка! — копошится в голове мысль, и грудь поднимает тяжелый, нерадостный вздох.

В тумане над стеной мелькнуло что-то, что чернее стены и заметнее в тумане. Часовой поднял голову и насторожился. Тишина кругом и глухое молчание. Он повернулся, чтобы продолжать свой путь до следующего угла, и поднял уже ружье, готовясь накинуть его на плечо.

Что-то большое и черное мелькнуло над головой часового, метнулось к нему, закричало и с громким топотом ног, ударяющих в замерзшую землю, побежало, скрываясь в густеющем тумане…

Едва не выронив ружье от неожиданности, часовой торопливо сдергивает толстые неуклюжие перчатки и берется за затвор ружья. Через несколько мгновений он стреляет в туман, с которым давно уже слился силуэт убежавшего человека.

Тревога…

А где-нибудь в другой тюрьме в это же время другой обезумевший от тоски человек ставит все, что у него осталось, — свою жизнь, — на карту, стремясь на волю.

Он тоже вызывает тревогу. Она промчится черным вихрем по мрачным тюремным коридорам и, быть может, даже не вырвется за стены острога.

Из одиночной камеры, где содержится опасный уголовный преступник, раздается тихий окрик и дребезжащий стук в железную дверь.

— В больницу надо! занемог я, — говорит вялым, страдающим голосом арестант подошедшему к двери надзирателю. — Всю ночь глаз не сомкнул… Режет, жжет все нутро…

Лишь только открыл надзиратель дверь, согнувшееся от боли тело арестанта выпрямляется. Как пружина, оно бросается вперед и сбивает с ног озадаченного надзирателя…

Тихо крадется человек по лестнице вниз и гасит за собой лампы. Он в форме надзирателя, того самого надзирателя, который с перерезанным горлом хрипит там в коридоре, кобур револьвера отстегнут, за пазухой связка ключей, и жаждой воли горят глаза.

Минуя коридор, козырнул стоящему в другом конце его надзирателю и вышел во двор. Еще темно, но у ворот, у заветных ворот, за которыми воля и жизнь, маячат тени. Это сменяется дежурство и караул.

Человек, стараясь не привлечь к себе внимания, медленно отступает и, пятясь спиной, входит в тюрьму.

Отчаянный крик, резкий, как выстрел в ночной тишине, вырывается у него из груди. Его схватывают сзади дюжие руки заметившего его побег нижнего надзирателя, валят с ног и вяжут…

А то и в полдень, когда все налицо, на глазах арестантов, надзирателей и солдат может «полететь» такой отчаянный человек. Он ведь решил, что легче умереть, чем жить в цепких объятиях тоски. В тот момент, когда солнце так ярко светит и ласкает даже песок тюремного двора и стены острога, когда теплые лучи его озаряют печальные и злобные лица арестантов, когда никто не ожидает никаких происшествий, от подвижной толпы гуляющих арестантов отрывается одинокая фигура и бежит, делая гигантские прыжки, в сторону стены.

Он выскользнул на рук схватившего его надзирателя, другого сшиб ударом в грудь и в одно мгновение взобрался на стену. Он пробегает вдоль стены несколько шагов, еще момент, и он будет уже по ту сторону постылой ограды, но трещат сразу несколько беспорядочных выстрелов и грузно падает обратно, глухо ударяясь о землю, мертвое тело беглеца…

Везут с тюремного двора мусор и всякие отбросы. Мерзко пахнущую телегу или бочку у ворот тщательно осматривают.

В истории тюрьмы нередки ведь случаи, когда арестант выезжал, засыпанный сверху толстым слоем мусора и земли или погрузившись в зловонную жижу ассенизационной бочки.

При первой возможности с толпой рабочих, идущих из тюрьмы с работ, уйдет случайно или умышленно подвернувшийся тут арестант; перелетит турманом через стену самый тихий, самый покладистый арестант, как только зазевалась стража или началась суматоха по какому-нибудь случаю.

Говорят, что давно в одной из далеких тюрем был такой случай. Хоронили умершего в больнице арестанта. Закрыли гроб крышкой и понесли на ближний погост. А в глухом месте, около леса, крышка сразу свалилась, покойник вскочил и, не оглядываясь на убегающих в ужасе людей, скрылся. Потом только спохватились, что убежал известный разбойник, а покойника нашли в бане под нарами.

Всех уловок стремящихся на волю людей не перечислить. Все они остроумны, все безумно отважны и все одинаково безнадежны. В этом, быть может, и кроется их острота, их заманчивость?!


ПРИЛОЖЕНИЯ

МОТИВ НОЧИ

Поздно ночью я разбирал свои бумаги и совершенно случайно наткнулся на пачку старых писем. Я их прочитал все, но лишь одно из них я храню. Вот оно… Без начала… без ясного конца… Как блеск далекой зарницы… как умерший в тумане аккорд, как заглушенное смертью рыдание.


«Их всегда ужасно много — и больших, и мелких, еле заметных для глаза, белых, черных, зеленых и бесцветных, почти прозрачных…

Они всегда очень оживлены, взволнованы, видимо, приготовляются к чему-то, возбужденно летают по моей камере и лишь на мгновение садятся отдохнуть.

Я их вижу каждый вечер, но все новых… постоянно новых… Они все — мои гости, когда зажжена лампа…

Большая, неуклюжая лампа, слишком большая и яркая для моей узкой камеры…

Влетев сквозь толстую железную решетку тюрьмы с широких полей, начинающихся сразу за оградой, они кружатся вокруг лампы и вьются над нею.

Я знаю, что они отсюда не уйдут… Настанет утро, потушат лампу, а трупы их будут валяться повсюду, даже на ламповом фитиле… Живые же, совсем искалеченные и слепые, будут неподвижно сидеть в темных углах и, насупившись, будут молча страдать и, страдая, умирать…

Они могли бы в каждый миг вылететь из этой проклятой камеры, где страдает человек, но они не улетают, кружась все быстрей и быстрее вокруг накаляющейся и ярко горящей лампы… и не улетают.

Назавтра их сменят другие.

Я так хорошо это знаю и так привык к повторяющемуся изо дня в день зрелищу пляски смерти…

Сначала я их очень жалел. Я ловил этих мохнатых, толстых бабочек с пушистыми лапками и усиками, напоминающими молодые листья папоротника, осторожно сгребал с резервуара лампы еще шевелящуюся массу мелких опаленных мошек, полупрозрачных мотыльков, длинноногих комаров и бережно бросал их за окно, во тьму безлунной ночи… Но новые и новые стан их налетали, еще упорнее и ожесточеннее, стремясь к свету, еще быстрее кружась над отверстием стекла, обжигаясь, умирая и уступая место здоровым и таким же безумно-смелым существам.

Выброшенные же… кто мог летать или ползать, тот летел, косо и неуклюже рассекая воздух опаленными и смятыми крыльями, полз по стене тюрьмы со двора и все это неуклонно стремилось опять к лампе, к огню, к неминуемой гибели…

Но я привык и не жалею их теперь…

Они должны погибнуть!..

В нервных, быстрых, как молния, кругах, описываемых вокруг раскаленной лампы слабыми летающими существами, в вихреобразных зигзагах прозрачных, играющих цветами радуги мотыльков было все, что так хорошо, так мучительно знакомо мне: и сильный до безумия порыв, и стремительность, и гордость, и радость борьбы!..

Не раз я видел, как великолепный зеленокрылый бражник чертил плавные круги над лампой, взлетая все выше и выше, туда, где дрожала и прыгала горячая тень пламени…