Когда, усталый, он садился с судорожно трепещущими крыльями, готовый ежеминутно улететь, я видел его ярко горящие, огненные глаза, чувствовал его силу, восторг и стремление долететь до самой яркой точки, где все так светло, где счастье, радость…
Я чувствовал, но не мог догадаться, что считал бражник своим счастьем, чего он добивался от своей краткой, однодневной жизни… но я видел, что его желание было сильно, всемогуще…
Никем не тревожимый, он вдруг устремлялся к самому потолку, купаясь в лучах ярко горящей лампы. Он неизбежно попадал в смерч теплого воздуха, стремящегося от лампы; здесь он замирал, широко расправив причудливо изогнутые крылья и обнаруживая розовые подкрыльники и упругое, кольчатое тело. Потом, внезапно сложив крылья, он, как камень, падал вниз, — весь ожиданье, весь — стремленье, весь — трепет предстоящих восторгов!..
Не долетая до лампы, бедный, безумный мотылек, безжалостно обожженный и обезображенный, трепетал от боли и, вскоре объятый пламенным дыханьем огня, умирал на фитиле лампы, чернея там безобразным угольным наростом… Лишь белые волоски и пушок долго носились еще в воздухе по воле неощутимых для меня течений.
Так погибали большие бражники и сумеречники, мелкая же мошка, длинноногие, смешные комары и прозрачные, беспомощные тли гибли незаметно, почти бесследно, унося в таинственный мрак смерти весь смысл, всю радость, всю муку своей минутной жизни…
И так всякий вечер… и целую ночь…
Когда я просыпался, то видел, что на полу, как раз под лампой, все гуще и выше становилась груда больших и малых, красивых и безобразных трупов и шевелящихся еще, изувеченных страдальцев, единственным преступлением которых была ненависть к тьме и неудержимое стремление к яркому свету.
Порой мне казалось, что в круге умирающих и мертвых существ, — там, где был молчаливый ад ощущений смертельного отчаяния и предсмертного равнодушия, что там же иногда мелькала большая, быстрая тень…
Однажды я проследил за нею. Это был отвратительный, огромный, черный паук.
Он выползал из щели пола и добивал умирающих. Он оскорблял своим мерзким прикосновением белые, девственные тельца мохнатых, тяжело дышащих, трепещущих и видящих потухающими глазами идущую к ним смерть.
Я убил паука.
Его сменил другой; другого — третий…
Я перестал истреблять гнусных, трусливых разбойников…
Где умирают существа, стремясь к яркой цели, там живут и множатся убивающие ослабевших, терзающие умирающих, позорящие мертвых.
Смерть одних — счастье для других…
А бабочки вьются, кружатся… Все больше их налетает, прекрасных и жалких, ничтожных… а в щелях сырого пола гнездятся черные, кровожадные науки…
Не жгите внезапного света в темные, безлунные ночи. Лучи его — взмахи косы смерти, идущей среди безумных оргий борьбы, стремлении, в пляске, в хаосе последних содроганий!..
Пусть будет проклят создавший тьму!..
Зажгите вечный свет, могучий, яркий! Пусть не будет ночи, не будет мрака… не будет смерти!..»
Так писал мне мой знакомый. Давно… как пожелтела бумага! Давно… Теперь его уж нет. Он умер, увидав внезапно много света, который сжег его, испепелил…
Спи покойно, мертвый! Твой твердый, обуглившийся труп не заманчив для пауков. Они не придут из своих щелей, не добьют тебя, не опозорят…
Черная ночь за окном. И у меня горит яркая лампа, задуть которую может слабый порыв ветра.
Смелые, слабые мотыльки и мошки залетают сюда, а с ними вместе идет оргия могучих, блестящих порывов… и смерть во мраке, пронизанном внезапным, чуждым тьме светом…
А через час прояснится, розовея, небо, и выплывет солнце, давая жизнь и силу.
Померкнет, потускнеет лампа и погаснет…
Настанет праздник истинного света, торжество солнца…
И придут новые борцы…
КОТОРАЯ ИЗ ЧЕТЫРЕХ?Рассказ на конкурс читательской наблюдательности
Илл. В. Сварога
Наш общий друг, Леонид Петрович Касвинцев, не раз служил предметом шуток в те минуты, когда наша компания, бывало, разойдется.
— И чего только ты такой недоуменный? — спрашивали его тогда товарищи, заливаясь смехом. — Словно удивился ты очень и не можешь придти в чувство!
Касвинцев в таких случаях долго смотрел на говорившего своими широко открытыми глазами, с глубоким недоумением глядящими из-под высоко поднятых, удивленных бровей.
— Нет, ничего! — отвечал он. — Это уж у меня от природы.
Но раз, сидя в маленьком, уютном ресторанчике, Леонид Петрович сознался нам, что потешающее нас выражение его лица было вовсе не от природы, а, так сказать, благоприобретенное.
— Расскажи, Леня, расскажи! — хором просила вся компания, и для воодушевления товарища заказала еще бутылку коньяку.
— Ну, ладно! — согласился после некоторого колебания Касвинцев. — Расскажу — только не смейтесь!
И он начал:
— Я был тогда на первом курсе университета и увлекался охотой. Мой знакомый помещик, Мануйлов, пригласил меня ранней весной на глухариный ток в свое имение, недалеко от Петергофа. Посоветовал он мне даже попасть на поезд, выходящий из Петербурга около шести вечера.
— Выезжайте непременно с этим поездом, — говорил мне Мануйлов, — все мои гости с ним поедут. Попадете к ужину, а общество у меня будет очень веселое!
Но на этот поезд мне не удалось попасть. Выехал я из Петербурга около одиннадцати часов вечера и, прибыв на станцию, нашел лошадей Мануйлова.
— Барин велел вам кланяться, — сказал мне кучер, когда я, уложив в пролетку ружье и дорожный мешок, уселся, — и просили вас ехать прямо в охотничий дом. Все гости уже там, а на заре оттуда охотой пойдут.
У меня сильнее забилось сердце. Заговорил инстинкт пещерного человека.
Через час мы уже подъезжали к охотничьей избушке, стоящей на полянке среди высокого леса.
Здесь меня встретил мой старый знакомый, егерь Соколов, и, пожав мне руку, шепотом сказал:
— Все уж полегли… Идите и сосните, Леонид Петрович! Там на полу сено настлано. Барин сами до зари приедут будить охотников. Шибко выпили за ужнном-то все! Вряд ли прок с ихней охоты будет?!
Я радостно улыбнулся, предвидя свои будущие успехи, вошел в темные сени и остановился.
Здесь было двое дверей, и я не знал, куда мне идти. Пошел я наугад налево. Войдя в маленькую комнату, я огляделся.
На полу чернело несколько темных тел. С одного края я нащупал ногой свободное место на сене и решил здесь лечь.
Однако, прежде мне надо было переодеться.
Я подошел к окну, где было светлее, так как луна из-за верхушек леса бросала сюда косые лучи, и разделся. С пола доносился легкий храп и спокойное дыхание спящих, и только изредка я слышал тихое, осторожное шуршание сена, но я не обращал на это внимания и стоял, освещенный луной, белый, как изваяние, вытягивая затекшие в дороге члены. Натерев тело одеколоном, чему меня научил Мануйлов, опытный охотник, я надел мягкую фланелевую рубаху и ночную вышитую сорочку и, подойдя к сену, улегся рядом с какой-то темной, спокойно дышащей фигурой.
Перед охотой я никогда не могу спать, а потому лежал на спине и мечтал о токующих на мохнатых лапах елей глухарях. И вдруг на грудь ко мне упала чья-то рука.
— Нет! Дайте мне сначала выпить! Я так не могу! — почти крикнул Касвинцев и залпом опорожнил одну за другой две большие рюмки коньяку, еще выше подымая брови и в полном недоумении разводя руками.
— Ну! Ну! — торопили мы его.
— Я взял руку, конечно, с тем намерением, чтобы ее снять, и… не снял…
— Почему? — вытягивая шеи, спрашивали мы.
— Потому что рука была женская! — выпалил он и, ударив по столу ладонью, крикнул:
— Упругая, круглая, атласистая рука! Великолепная рука светской женщины! А эти тонкие и длинные пальцы, и мягкая, узкая ладонь!.. Ну, да что тут долго говорить? Вы, конечно, понимаете, что я постарался убедиться в том, что рядом со мной находится женщина. Я не видел ее лица, но все-таки я знал, что это была женщина, молодая и стройная на диво!
Касвинцев встал и в волнении прошелся между столиками.
— Леонид! — кричали мы. — Иди сюда немедленно и рассказывай!
Он подошел, сел и начал быстро-быстро говорить сдавленным, прерывистым голосом:
— А потом произошло непонятное, изумительное! «Я хочу, чтобы вы меня поцеловали! — раздался чуть слышный шепот моей соседки. — Поцелуйте меня, но только один раз!» Я не заставил уговаривать себя и впился в свежие, упругие губы. И я не отрывался, друзья мои, от них до тех пор, пока не почувствовал, что соседка уже не дышит, и пока не услышал ее стона, тихого, как дуновение ветерка, как неясный шепот ночи. О, что это был за поцелуй! Первый и последний в моей жизни!
Сказав это, Касвинцев поник головой.
— Ох!.. — вырвалось у компании.
— Еще было совсем темно, когда за стеной домика раздался стук колес и послышался веселый голос Мануйлова, — продолжал Леонид Петрович. — Только тогда я встал, быстро оделся и вышел из избы. Лишь только помутнело небо и сделалось тускло-белесым, громкий призывный рожок егеря зазвучал, будя гостей.
Я, одетый уже и с ружьем за плечами, стоял на краю поляны и с бьющимся сердцем и дрожью в ногах ждал появления моей ночной соседки, подарившей меня таким безумно-длительным поцелуем, который до сегодня горит на моих губах и тревожит меня.
Из избы выходили знакомые и незнакомые господа. Наконец, вышла женщина. Она была высока и стройна, но и то, и другое я уже знал. Лица ее я не мог разглядеть, так как стоял далеко от двери, да и предрассветный сумрак полз, как назло, так лениво. Мне не терпелось, и я двинулся к ней, но как раз в это время из сеней одна за другой вышли… еще три дамы. Я остановился, как вкопанный.
— Семен Михайлович, — сказал я наконец, обращаясь к Мануйлову. — Пожалуйста, представьте меня дамам.
Он повел меня и отрекомендовал.
— О, друзья мои! — опять заволновался всегда сдержанный и спокойный Леонид Петрович. — Какая таинственная, стихийная сила заложена в женщине! Сила тайны, стихия обмана! Все четыре дамы смотрели на меня с таким безмятежным спокойствием, что я остолбенел, и ни разу в тот день не был остроумнее приклада моего ружья! Которая из четырех? — рвался в моей душе отчаянный, безумный крик.