Первая Государственная дума. От самодержавия к парламентской монархии. 27 апреля – 8 июля 1906 г. — страница 18 из 60

П что это за «научное» утверждение, будто источником законодательной власти является «единение Монарха с народом»? Позволителен ли подобный термин в «науке»? Отношение власти и представительства можно определить, оставаясь на точных основаниях положительной конституции; в ней оно ясно изложено и недомолвкам нет места. Но если признавать какие-то «основные начала» народного представительства, «природу его», по несчастному выражению председателя Думы, то как на языке подобных теорий понимать «единение»? Как поступать, если Монарх и представительство между собой не согласны? Так кадеты контрабандой проводили учение, что Монарх должен подчиняться народному представительству, как «воле народа». Можно ли было толковать единение иначе? Если, по мнению кадетов, Монарх не имел права сам даже октроировать конституцию, ибо это будто бы права народа нарушило, то как мог Монарх уже высказанной воле народа противоречить? Кого рассчитывали здесь обмануть благовидным термином «единение»?

А какие мотивы адрес нашел, чтобы ввести парламентаризм? Вот что в нем было изложено:

«Только перенесение ответственности перед народом на министерство может укоренить в умах мысль о полной безответственности Монарха; только министерство, пользующееся доверием большинства Думы, может укрепить доверие к правительству, и лишь при таком доверии возможна спокойная и правильная работа Государственной думы».

Повторяется неуместный довод, приведенный по поводу верхней палаты; иначе-де Дума не может работать спокойно и правильно. Но в этой тираде есть другой мотив. Только ответственность министерства перед Думой, сказано в адресе, может укоренить мысль о безответственности самого Государя. О какой безответственности здесь говорилось? Ответственности Государя перед государственными установлениями ни старый, ни новый порядок не знал. А ответственности перед совестью, историей, Богом Государи с себя снять не могли. Ответственны они оставались и за пользование прежнею Самодержавною властью, и за ограничение ее, и за отречение от престола. Такая ответственность удел тех, кто стал Монархом «Божией милостью». Убедить Государя уступить свою власть можно было, только доказав ему, что такая уступка полезна России, а не соблазняя его ненужною для него безответственностью.

Такой аргумент его оскорблял; ответственности он не бежал; даже ограничивая свою власть, он этим не дезертировал.

Можно поставить вопрос: зачем Дума так поступала? Свои пожелания она ухитрилась формулировать так, что, если бы верховная власть и была склонна их исполнить, она не могла бы этого сделать иначе, как отказавшись от всей своей традиционной идеологии. Приходится заключить, что адрес не преследовал практических целей. Его задачей было как будто явочным порядком навязывать свою идеологию Государю. И потому он вызывал на отпор.

* * *

Конституционные пожелания Думы в адрес занимали особое место. Они все-таки относились к ее компетенции, как законодательного установления. Только «инициатива» их была для Думы закрыта. Поэтому, несмотря на неудачную форму, Дума оставалась в пределах своего законного права, когда объясняла, как она смотрит на эти вопросы.

Но Дума высказала суждения и о том, что входило целиком в «прерогативы Монарха». Это область управления, как то снятие исключительных положений, обновление администрации, приостановка исполнения смертных приговоров и, наконец, центральный пункт – вопрос об амнистии. Дума могла говорить и об этом и высказывать свои пожелания. Но должна была так это делать, чтобы своих прав не превышать и прав Монарха не умалять. Ведь сам председатель в первом слове обещал «подобающее уважение» к «прерогативам Монарха».

Для того чтобы видеть, как Дума соблюдала это условие, возьмем главный вопрос об амнистии.

Кадетами был давно заготовлен и даже опубликован «законопроект» об амнистии. Но после издания Основных законов амнистия была от законодательных учреждений изъята. Кадеты этому подчинились. В отличие от 2-й Государственной думы, в которую, несмотря на это, подобный законопроект был все же внесен левыми партиями, в 1-й Думе на этом никто не настаивал. Амнистию не забыли, но решили идти к ней иначе.

Вся Дума хотела амнистии, хотя было преувеличением утверждать, будто амнистия была общим народным желанием. Левые партии сознавали это прекрасно. Когда в заседании 30 апреля по поводу амнистии было внесено одно предложение, грозившее столкновением с властью, кадетские ораторы стали доказывать, что «амнистия» для конфликта неблагодарная почва. Народ-де ее не поймет. К этому мнению присоединились и трудовики. Предложение было отвергнуто. Это не помешало, однако, в адресе написать, будто амнистия волнует душу всего народа, будто она «требование народной совести».

26 апреля на заседании «оппозиции» было решено, что об амнистии будет сказано в адресе. Но «пресса» и «улица» были нетерпеливее; дожидаться адреса они не хотели. Чтобы открыть клапан страстям, придумали символическую речь Петрункевича при открытии Думы. Это своей цели достигло. Но назавтра волнение возобновилось. Говорить захотелось другим. Решили открыть другой предохранительный клапан – допустить «обмен мнений» по поводу предложения Родичева – «избрать комиссию для составления адреса и обязать эту комиссию непременно включить в адрес пункт об амнистии». Это остроумное предложение[45] давало возможность «поговорить» об амнистии, оставаясь в законном русле. Речи были не нужны, раз все были согласны; но беспредметное красноречие было все-таки меньшее зло. После нескольких ораторских излияний предложение было принято. Но, зная подкладку, все же забавно читать слова Родичева, который после голосования предложил прервать заседание. «Разойдемся, господа, – сказал он, под впечатлением того, что мы сделали, – ине будем его расхолаживать». Что же, в сущности, было сделано?

На следующий же день явились новые предложения. «Рабочий» депутат Чуриков предложил Думе, не ожидая адреса, обратиться к Государю с «просьбой» об амнистии. Это предложение поддержал Ковалевский. Он формулировал его в таких выражениях: «Довести до сведения Государя Императора о единогласном ходатайстве Думы о даровании Им амнистии политическим заключенным». Петрункевич на такое предложение возмутился; оно, по его словам, превращало Думу из «законодательного учреждения в учреждение для подачи ходатайств»… «Мы не желаем быть ходатаями, – говорил он, – мы хотим быть законодателями». Винавер напоминает в «Конфликтах», что «партия народной свободы «гордым окриком» из уст Петрункевича отвергла мысль Ковалевского».

«Гордый окрик» Петрункевича был только бессодержательной фразой. Как «законодательное учреждение» Дума никакого отношения к амнистии не имела. Как «законодателям» депутатам пришлось бы молчать. «Обращение» к Государю с амнистией, во всяком случае, не было законодательным актом. И здесь возникал интересный конституционный вопрос: что же юридически представляло из себя это обращение Думы?

Думу ничто не заставляло излагать свой взгляд на амнистию. Она была исключительной прерогативой Монарха. Но если Дума хотела ее добиться, то, оставаясь в пределах существовавшей тогда конституции, она могла о ней только «просить». Хотелось бы знать: почему это для нее могло быть унизительно, раз это от нее самой не зависело? Чем могла ее такая просьба унизить? Печально признать, что это боязнь унижения – взгляд parvenu[46], который воображает, что он может только приказывать. С каким подчеркнутым достоинством Дума могла бы просить, и как тогда в этой просьбе Государю было бы трудно ей отказать.

Но что могла сделать Дума, если «просить» она считала для себя унизительным и предпочитала спасению осужденных соблюдение своего самолюбия? Отдельные ораторы не затруднились. Амнистию, говорили они, надо требовать[47]. Вот сценка заседания 30 апреля:

«Священник Трасун. Я присоединяюсь к мнению члена Думы, который до меня говорил (это был Шершеневич. – В. М.); я того же мнения, что мы можем потребовать амнистии и должны ее требовать, но делать это так круто…

Председатель. Нельзя ли избежать слова «требовать». Я нахожу его в данном вопросе неподходящим.

Голоса. Почему? Требовать. Именно требовать. (Аплодисменты.)»

Понятно желание председателя не раздувать инцидента, особенно ввиду сочувственной оратору реакции части Государственной думы. Он потому и не разъяснил, что слово «требовать» не только «неподходящее», но и незаконное. Муромцев хотел, чтобы инцидент прошел возможно более незаметно. Когда гр. Гейден запротестовал против выражения «требовать», настаивая на необходимости «уважать чужие права», Муромцев определенно, хотя не вполне согласно с действительностью, объяснил, будто «вопрос о требовании уже отклонен заявлением председателя». Действительно, хотя это выражение «требовать» много раз повторялось в речах, в адрес оно не попало и не голосовалось.

Что же могла Дума делать, если она не могла требовать и не хотела просить?[48] Кадеты были недаром мастера на компромиссные формулы. Милюков ее изобрел. «Адрес, – говорил он в «Речи» 3 мая, – выражает те «ожидания», которые Дума возлагает на власть». Для такого опытного писателя, как Милюков, подобный оборот речи – «возлагать на власть ожидания» – свидетельствует о замешательстве. Оно понятно. Если Дума конституцию соблюдает, об амнистии она может только просить. Если она «суверенное представительство», выражающее верховную волю народа, она амнистию «объявляет». Уделом кадетов было сидеть между двух стульев, и Дума сделала нечто промежуточное и даже неграмотное: возложила на власть ожидания.

Допустим, что самое «слово» в адресе можно было бы и обойти. Я знал семью, где дети не хотели называть мачеху матерью, а называть ее по имени и отчеству им запрещали; в результате ее не называли никак. В адресе было важно не слово, а постановка вопроса. Дума его поставила так, что сделала амнистию «невозможной».