Вот как запрос был изложен:
«1) В каком, вообще, порядке разрешается печатание телеграмм, поступающих на имя Его Величества? На какие учреждения или лица возложен выбор телеграмм для печатания?
2) Последовало ли печатание в данном случае с ведома и согласия Председателя Совета министров?
3) Если печатание подобных отзывов (прежде всего колеблющих достоинство того лица, которому они обращены) последовало с ведома и согласия Председателя Совета министров, то с какими целями оно было сделано?»
Из последнего пункта, как я уже указывал, взятые в скобки слова были опущены.
Запрос в такой форме не был страшен ни для кого; он «выпускал» Горемыкина. Это не случайность. Этой Думе, к сожалению, было не к лицу заступаться ни за корректность выражений по отношению к органам конституции, ни за ревнивое отношение к достоинству Государя. Но зато формальную ошибку Думы Горемыкин удачно использовал. В редакции предъявленного запроса он не без основания усмотрел применение не 58-й, а 40-й ст. Учр. Гос. думы, которая давала право обращаться за «разъяснениями», когда они непосредственно касаются рассматриваемых Думой дел. Горемыкин не без иронии отвечал, что из думского запроса он не усматривает, какого именно из рассматриваемых Думой дел касается изложенный в срочном предложении вопрос? Тогда уже сам председатель сделал оплошность. Он мог ответить Горемыкину, что текст запроса указывал на незакономерные действия власти, которые подлежали контролю Думы, независимо от того, касались ли они или нет рассматриваемых Думой дел. Муромцев этого не сделал и направление запроса по ст. 40 признал и подтвердил. На иронию Горемыкина он захотел ответить тоже иронией. 26 мая Муромцев оглашает в Думе письмо Горемыкина и своей язвительный ответ на него. В ответе говорится: «Почитаю долгом высказать ту уверенность, что забота об ограждении достоинства высших государственных установлений, существование которых покоится на Основных законах империи, от распространения через посредство официальных органов власти нападок преступного характера, составляет неизменный предмет постоянного дела правительственных учреждений». В этом пункте чтение председателя остановлено аплодисментами и криками «браво». «В этой уверенности, – продолжает свое чтение председатель, – мною и было сообщено вашему высокопревосходительству принятое Государственной думой срочное заявление, которое исходило из факта, что в «Правительственном вестнике» совершается оглашение отзывов различных лиц, заключающих в себе дерзостное неуважение к законодательному установлению и возбуждающих одну часть населения против другой». Дума была так довольна этим письмом, что немедленно приняла формулу перехода: «Одобряя действия председателя». К этим словам, по требованию какого-то депутата, прибавлено еще слово: «вполне». Дума голосовала эту формулу по всей тонкости Наказа, под председательством товарища председателя, ибо «формула касалась действий председателя» и была принята при «продолжительных аплодисментах». Удовольствие Думы от эффектного ответа скрыло его пороки; во-первых, теперь уже и Дума вслед за председателем признала, что это не запрос, а обращение по 40-й статье. Во-вторых, на формальное возражение Горемыкина ответа дано не было; речь шла не о том, что есть «непременный предмет постоянных дел правительственных учреждений», а о том, какое соответствующее вопросу дело находилось на рассмотрении Думы; а после всего того, что сама Дума говорила и делала, при ее отношении к Основным законам и к правительству, было странно ей претендовать на «ограждение достоинства высших государственных учреждений, существование которых покоится на Основных законах империи». Этот величавый тон был глубоко фальшив в устах органа революционной стихии.
Этим письмом Муромцев дал Горемыкину повод для новой, уже явной насмешки. 2 июня Горемыкин ответил: «Обязываюсь сообщить вам, что указываемая вами забота об ограждении достоинства высших государственных установлений, существование коих покоится на Основных законах империи, руководит моими действиями в не меньшей мере, чем проявленным в этом направлении попечением Государственной думы». Это не в бровь, а в глаз. Издевательство Горемыкина было направлено, по-видимому, даже не столько против запроса Государственной думы, сколько против высокопарного письма ее председателя.
Дума попала в глупое положение; тогда она вспомнила, что у нее есть право запроса, и прежнее обращение Горемыкина направила третий раз в этом порядке. Заключительный пункт запроса при этом она формулировала так: «Привлечены ли к ответственности виновные лица?» Но после происходившей переписки подобный вопрос был уже шалостью; состязаться далее в язвительности тона Горемыкин не захотел. 30 июня он и положил конец переписке, не находя возможным давать новый ответ. А Дума утешила себя тем, что в формуле перехода заявила, что в этом отказе усматривает «новое нарушение обязанностей, возложенных законом на исполнительную власть».
Дума на этом примере могла увидеть разницу отношений к себе. Министерство внутренних дел и Министерство юстиции ответили полностью на запросы и за дефекты формы не прятались. Но по отношению к тем, которые с ней хотели работать, Дума взяла такой повышенный тон негодования, дальше которого идти было некуда. Столыпина и Щегловитова она гнала криками «вон» и «в отставку»; на главного врага у нее после этого уж не хватило оружия. С Горемыкиным, который под нее явно подкапывался и над ней смеялся в лицо, она пикировалась литературной язвительностью. Это был грустный урок, который она давала и друзьям, и врагам. Не неискусство помешало Думе справиться с исключительно благодарной задачей, а занятая ею политическая позиция. Она с конституционной ролью Думы не совмещалась. И поведение Думы в этом запросе, введению у нас парламентарного строя, содействовать никак не могло.
Глава XIIВлияние на страну думской работы
Жизнь показала, что благих результатов от деловой работы Думы ожидать было нельзя. «Совместной» работы с правительством не получилось. Законопроектов правительства Дума не рассматривала; свои собственные она без прений по существу сдавала в комиссии или как сырой материал (аграрный законопроект, равенство), или в окончательном виде (закон о собраниях). В такие комиссии представители министерства не приглашались. Правительству предоставлялось либо принимать участие в прениях якобы «по направлению» (как это сделали Стишинский и Гурко по аграрному законопроекту), что было конституционно уродливо, либо ждать, когда готовый законопроект из комиссии выйдет и тогда уже в общем собрании предлагать поправки к нему. Законодательный ход думских работ получит вид Версальской конференции; несколько месяцев союзники спорили только между собой; Германии же на размышление и возражения дали срок неделю. Такой системой Дума устранила возможность не только соглашения с властью, но и просто совместной с нею работы.
В области контроля было не лучше. Правда, запросы обращались к правительству и ответы на них обсуждались. Но запросы ставились так, что отвечать на них было нечего. Что можно отвечать на претензию Думы, чтобы высказанное ею желание было поставлено выше закона (смертная казнь), или на упорное ее утверждение, будто исключительные положения уже отменены Манифестом? А когда товарищ министра Макаров попытался в ответ на запрос каждый отдельный случай разбирать и оправдывать, его перебивали на каждом слове, а Рамишвили по окончании его речи грозно спросил: «Как смеют приходить с такими объяснениями?» Ответ Макарова был, конечно, совершенно не нужен, если пользование полномочиями по охране уже преступление. Но тогда говорить было не о чем. Для совместной работы нужен общий язык. У Думы с правительством его быть не могло, раз существовавшей конституции Дума не признавала. И поскольку правительство надеялось, что деловая работа соглашение с Думой ему облегчит, пришлось эту нужду оставить.
Правительство не могло быть настолько слепым, чтобы этого не понять. Но это начали понимать и в стране. Те обыватели, которые смысл нового строя видели не в том, что у нас, наконец, появился «парламент», а в том, что, наконец, наверху занялись их насущными нуждами, от Думы ждали не этой политики. Они рассчитывали, что если теперь революция кончена, то зато время реформ наступило. Но реформ не было видно, а подобие революции продолжалось. Невольно задавали вопрос: неужели то, что делалось в Думе, и есть хваленый конституционный порядок? Позиция Думы сбивала всех с толку. Если бы она сказала всю правду, т. е. что ее права покоятся на законах, которые установила прежняя власть, и что потому они ограничены, что есть вторая палата, которая имеет те же права, что и первая, что «управление» осталось за старой властью, – обыватели, как бы они ни были нетерпеливы, чуда не ждали бы. Они бы поняли, что обещанное обновление «облика русской земли» будет происходить медленно, совместными усилиями Думы и власти. Но Дума о себе говорила иначе: она уверяла, будто она одна выражает волю народа, а воля его выше законов; будто министры обязаны подчинением Думе. И обыватель недоумевал: почему же тогда все остается по-старому? Этого мало. Газеты все время трубили о новых победах Думы над властью не меньше, чем это делают большевики о своих «достижениях». Но где же практический результат этих побед? Тактика Думы наносила удар той самой идее, которая победила на выборах, идее спасительности конституционного строя; она компрометировала более всего сторонников правового порядка. Их бессилие обнаруживалось на глазах у всех, и их престиж колебался.
Понятно, кому это могло быть полезно. Во-первых, на сцене опять появились те реакционеры, которых «Освободительное Движение» как будто уничтожило. Предупреждения их, по-видимому, сбывались. Казалось, что Россия до конституции еще не созрела. Дума только бесплодно волнует и возбуждает страну. Люди старого режима смеялись над «либеральными» бюрократами, которые изменили «заветам истории» и поставили нелепую ставку на соглашение с Думой.