Витте был одним из лучших представителей старой государственной власти. Был человеком реформ, не одного «охранения». Но как практик, добившийся «результатов», он всегда считался с реальною обстановкой, с тем, что может вынести и власть, и население. Он знал, что инерцию преодолевать надо терпением, а не насилием. Он был не один таков среди бюрократии; передовых людей в ней было больше, чем думали. Но у них были оборотные стороны «практиков»; они были теоретически недостаточно образованы; «самородки», «самоучки» – высокомерно говорили про них «ученые» люди. Потому более близкое знакомство с Милюковым было бы для Витте полезным коррективом к односторонности его воспитания.
Но чем был Милюков, тоже как символ? В «Трех попытках» он написал про Кокошкина: «В кружке московских друзей Кокошкин один проявлял задатки настоящего политика». Таким «настоящим политиком» был сам Милюков. Либеральные практические деятели давно существовали в разных отраслях общественной и государственной жизни. Нм всегда приходилось бороться с тогдашнею властью; но они ее не отрицали и не отказывались сотрудничать с нею.
«Освободительное Движение» создало совсем другой сорт либеральных «борцов» и другое знамя «борьбы». Оно было придумано теми, кто стал называться «настоящими политиками», богатыми не практическим опытом, а теоретическими знаниями. Упорство государственной власти истощило терпение либеральных деятелей. «Теоретики» направили их внимание к первоисточнику зла, к «Самодержавию». «Улучшения в России не будет, пока существует «Самодержавие», – вот та несложная мысль, которой стали разрешать все затруднения. Вместо прежней борьбы за «реформы» началась война за «Реформу», за конституцию.
Те «настоящие политики», ученые, публицисты, которые принесли с собой подобную веру, стали естественно руководить этим движением. Это наложило на него свой отпечаток. На вопрос, что поставить на место Самодержавия, новые вожди искали ответа в учреждениях наиболее развитых государств. По их мнению, основы нового строя должны были быть не развитием, а отрицанием старого; в самой отдаленности их от действительности они видели лучшее доказательство их совершенства. Представителем подобных «политиков» был Милюков. Он не был «практическим деятелем»[97]; вес в политике придавали ему больше всего его профессия публициста и его авторитет как человека «науки».
Пока шло «Освободительное Движение», Витте не мог быть Милюкову полезен. У них не нашлось бы общего языка. Витте не мог бы понять ни необходимости раньше всего уничтожить Самодержавие, ни безразличия теоретиков к практическим улучшениям жизни. Но «Освободительное Движение» иначе победить не могло. Грех Самодержавия в том, что оно его создало. Но когда движение началось, довести его до победы иными путями было нельзя. Победа «Освободительного Движения» поэтому и была победой «настоящих политиков», Милюкова как символа.
Но когда Самодержавие дало конституцию, задача переменилась. По классическому сравнению, вместо постройки нового здания можно было капитально ремонтировать старое. Надо было сделать выбор: или, несмотря на уступку власти, продолжать прежнюю войну до полной победы, или удовлетвориться данною конституцией и на ее началах заключить соглашение с властью.
При таком соглашении Витте был необходим Милюкову. Он был символом того, что было здорового в прежнем порядке. Если Милюков мог лучше его намечать задачи, к которым надо было стремиться, то Витте бесконечно искуснее мог определять приемы и темп, которыми их можно было достигнуть. Черты, которые «настоящим политикам» дали победу в войне, обращались против них, когда надо было страну успокаивать и перевоспитывать в новых началах. В этом умении заключается практическая мудрость «политика» и его преимущество перед «теоретиком». Потому для закрепления победы 1905 года была необходима совместная работа идеалистов и практиков, разумных проповедников нового и лучших представителей старого строя.
Но «настоящие политики» своей первенствующей роли уступить не хотели. Компромиссы и постепенность казались им «спусканием флага». Они хотели всего и сразу. Конечно, идеал либерализма в 1906 году, т. е. «конституционная монархия», был вполне достижим; однако и его нельзя было осуществить немедленно и полностью. Нельзя было без перехода наградить Россию четыреххвосткой, единой палатой, ответственным перед ней министерством, не заботясь о том, насколько страна была для них подготовлена.
Нетерпимость доктринеров всего резче проявлялась тогда, когда дело касалось «теоретических утверждений», «принципов». В них был главный багаж теоретиков. Уступка в них казалась изменой. Отсюда вытекло нереальное и вредное для России отношение кадетских «политиков» к положению в России монархии.
По идеологии «теоретиков», основой государственной власти было «народовластие»; но оно понималось, как полагается в младенческом возрасте, в упрощенной схеме полновластного народного представительства. Монархия считалась пережитком отсталых политических нравов, больше ненужным. Потому только Учредительное собрание вправе было написать конституцию. Это утверждение от имени бюро земских съездов еще в 1905 году было заявлено Витте. В 1921 году в «Трех попытках» Милюков подтверждал, что это единственный «теоретически правильный путь». Эти слова – злоупотребление авторитетом «теории». Наука права учит, что ценность государственных форм «относительна». Когда собираются ввести прочный государственный строй, надо думать не о том, что теоретически правильно, а о том, что к данному народу подходит, что он может понять и принять. Народ живет не по теориям. Власти часто держатся на иррациональных основах; на признании первенства, на подчинении власти «Божией милостью», на уважении к старшим и на многих других «отсталых» мотивах. Признание власти – вопрос психологии, как основа морали, права или религии. Они не для всех одинаковы. На авторитет государственной власти интеллигенция смотрела не так, как преобладавшая в России темная масса. Для этой массы в 1906 году власть Монарха была не только привычной, но единственной законной властью. Она покоилась на общем народном согласии. Ее действиями могли быть недовольны, как могли роптать даже на Бога; но право Монарха быть властью не подвергалось сомнению. Если бы в 1906 году монархия пала и пришлось бы создавать новую власть, то и тогда стал бы спорный вопрос: захотела ли бы страна подчиниться авторитету четыреххвостного выбора?
Такого вопроса в 1906 году, к счастью для России, не ставилось; власть не свалилась. Создавать ее не было нужно. Привычная, законная, освященная и Церковью, и вековою традицией власть Государя никем не отрицалась. Эта власть установила для России новый конституционный порядок. В таком его происхождении и была его главная сила. Но теоретики этого ее преимущества не хотели. Они не понимали, что «самостоятельной» власти ни за Учредительным собранием, ни за Думой в то время народ не признал бы; они были бы для него «господской» затеей.
В интересах России надо было авторитет монархии использовать, а не отвергать; надо было сочетать требования «теории» с реальной силой народного правосознания. Этому соответствовала конституция, октроированная Монархом, а не составленная Учредительным собранием. Вести страну к полному народоправству надо было постепенной эволюцией конституционной монархии. Целость России и государственные ее интересы до тех пор олицетворялись Монархом. Подрывать его авторитет, вступать с ним в конфликт было для Думы и непосильно, и вредно. Нельзя было начинать «конституционный» строй с унижения Монарха, с попытки поставить его ниже Государственной думы и стараться внушить стране ту схему парламентаризма, в которой у Монарха нет власти; эта схема не вполне понятна была даже интеллигентской элите. Таким путем можно было только вести к революции. Монархия Россию от нее защищала. Даже «настоящие политики» позднее это поняли. В 1917 году, когда престиж монархии был подорван войной, Милюков уговаривал Михаила не отрекаться от трона. Но об этом не думали в легкомысленном 1906 году.
Роль кадетов, как во всем, была двойственна. Войны с монархией они не повели; «республиканцами» себя объявили только тогда, когда монархии уже не стало. Они не говорили в адресе «невежливых слов», включили в него даже «почтительные условности». Но в то же время они не стеснялись на глазах народа монархическую власть унижать; октроированную ею конституцию объявили «насилием над волей народа»; желания Думы считали выше закона. «Именем народа» требовали такой системы для государства, которой народ не понимал. Если бы даже для интеллигентской элиты монархия была не нужна, если бы эта элита была подготовлена для парламентарной республики, то все-таки для массы народа престиж Монарха был сильнее, чем престиж новорожденной Думы. Когда Основные законы открыли обеим силам – старым и новым – возможность совместно работать, в этом был наилучший исход для тогдашней России.
Совместная работа была не только наилучшим исходом. Именно она, кроме того, соответствовала психологии самих либеральных деятелей. Они по натуре не были непримиримы к власти; скорее страдали противоположною крайностью. Жизнь их среди враждебного им государственного аппарата воспитывала в них осторожность, уступчивость, боязнь резких протестов. Врагами их являлась не только власть, но и нетерпеливость людей, для пользы которых либералы работали. Нетерпеливые люди обвиняли их за умеренность и нерешительность. Это шаблонное обвинение было уделом тех либеральных государственных людей, которым судьба позволила что-то сделать и чего-то достигнуть, как Н. Милютин, А. Сабуров, М. Лорис-Меликов и др. Но те же упреки выпадали и на долю бесчисленных, безвестных работников, которые шли по той же дороге. Память об этих обычных упреках сохранила наша литература. Их лириком был Н.А. Некрасов, который вечно двоился в оценке и других, и себя, между осуждением «осторожности» и пониманием того, что полезная жизнь нередко более трудный подвиг, чем эффектная, но напрасная гибель. Компромисс с властью был часто подлинным «героизмом» русского либерализма, и он на нем воспитался.