– Смогу ли я? Хватит ли у меня сил? – усомнилась она.
– Я передам тебе все свои силы… Все, что у меня осталось… – торжественно сказал пастор. – Наклони голову, Марта…
– Не надо, отец…
– Слушайся меня, девочка, ты должна меня послушаться… Ради всего святого! Ради Господа нашего Иисуса Христа!
Екатрина смиренно склонила голову, и руки пастора легли ей на виски. Приемная дочь чувствовала, как буквально стекает с этих рук пульсирующая, горячая сила. И с каждой минутой ей становилось все легче и легче дышать и жить.
– Иди, девочка… – сказал наконец пастор. – Теперь ты сможешь нести свой крест!
Марта поцеловала руки, которые только что поделились с ней силой, и вышла.
В следующий раз она приехала к пастору, когда он уже не вставал с постели. Рядом с больным отчаянно хлопотала госпожа Христина Глюк, пытавшаяся спасти своего мужа. С важным видом стоял у кровати вызванный из Немецкой слободы врач. Плакали дочери, названые сестры Екатерины, уже повзрослевшие, уже замужние дамы… Сына Эрнста господин Глюк с разрешения Петра Алексеевича отправил учиться в Германию, и его не было у постели умирающего.
Екатерина знала, что убивает пастора не болезнь, а все, что ему довелось пережить: осада Мариенбурга, страшный штурм города, плен, чужбина… Здесь, в Москве, царь нашел для ученейшего господина Глюка занятие по силам, но его бывшая воспитанница понимала, что ее названый отец не смог до конца уйти в дела своей школы. Что-то мучило его и тяготило, что-то камнем лежало на сердце. Изгнание… Тоска… Быть может, разочарование в России? Понимание того, как трудно нести свечу просвещения в этой ненавидящей иностранцев и чуждающейся нового стране?! Быть может…
– Там, дома, в Мариенбурге, – угасающим голосом пробормотал умирающий, – я забыл на столе свою Библию… Ту, что я перевел на ливонское наречие…
– Ты не забыл ее, Иоганн! – напомнила мужу пасторша. – Труд твоей жизни здесь, с нами…
– Нет, Христина, она там, на столе… В моем кабинете… Принесите мне ее… – пастор говорил так, как будто кабинет мариенбургского дома находился совсем рядом, в двух шагах, и ничего не стоило открыть навсегда захлопнувшуюся дверь прошлого.
– Господин пастор бредит, – важно подняв перст, промолвил доктор.
Этот достойный лекарь изрекал свои прописные истины так торжественно, словно делал всем одолжение. Как будто все присутствующие и без того не понимали, что умирающий блуждает в своих видениях, как в лабиринте!
– Марта, доченька, прошу тебя, принеси мне мою Библию! – приподнявшись на постели, из последних сил попросил пастор. – Я хочу взять ее с собой!
Все недоумевающе молчали. И только Марта-Екатерина прекрасно понимала смысл последней просьбы пастора – нелепой для всех в этой комнате, кроме нее. Названый отец очень хотел вернуться в Мариенбург, в прежнюю жизнь – полную светлых замыслов, трудов и вдохновения. В нынешней жизни пастора тоже были и замыслы, и труды, но вдохновения осталось отчаянно мало – едва на донышке сосуда, именуемого жизнью. Вот и сейчас, в предсмертных видениях, ему представлялось, что дверь, ведущая в тихий мариенбургский кабинет, находится совсем рядом – стоит только дотянуться до нее рукой. И пастор искренне недоумевал, почему никто из присутствующих не может открыть для него эту заветную дверь. Даже Марта… Даже сильная духом Марта… Но почему же она, эта смелая и честная девочка, не хочет помочь своему названому отцу?!
Пастор с надеждой и мольбой смотрел на приемную дочь…
– Отец… Господин пастор… – тихо попросила Екатерина, став на колени перед смертным ложем Глюка. – Оставьте ваш труд в мире… Не забирайте Библию с собой…
– Что же мне показать Господу в доказательство своих трудов? – с отчаянием спросил пастор.
– Вашу чистую душу, отец… – ответила Екатерина и прикоснулась губами к его похолодевшей руке.
– Спасибо, девочка… – прошептал пастор.
Екатерина тихо поднялась и отошла от ложа смерти, ее душили то ли слезы, то ли невысказанные слова. К пастору с рыданиями бросились жена и дочери.
– Не плачьте… – попросил он. – Позовите священника из Евангелической общины. Он услышит мою последнюю исповедь. Я иду к Небесному Отцу!
Пастора Иоганна-Эрнста Глюка похоронили на старом Немецком кладбище Москвы. На чужбине этот подвижник успел сделать многое: перевел Библию на русский язык, составил одну из первых русских грамматик, сочинял стихи и духовные гимны. В московской Евангелической общине его избрали третейским судьей – для разбора споров между прихожанами. У пастора был редкий дар: он умел мирить даже самых отчаянных спорщиков и всегда находил взаимоприемлемое решение.
Но его главным даром миру была великая сила веры и любви. И теперь эта светлая вера, казалось, растворилась в сером московском небе, струилась в холодном, вечно зябком воздухе. Ее вдыхали все, кто приехал или пришел проводить пастора в последний путь. Этой верой дышала и его воспитанница, ставшая новой государыней чужой для нее страны. Эту страну, Россию, она стремилась полюбить, но до сих пор испытывала к ней двойственное чувство – смесь разочарования и уважения. Но именно Россия и ее государь стали судьбой воспитанницы ливонского пастора, который был одним из светочей просвещения полнощной державы, а теперь ушел светить в иные миры…
Глава 2. В Яворовском замке
В 1711 году Екатерина Алексеевна отправилась в очередной поход Петра – на этот раз государь собирался воевать с турками, с могущественной Оттоманской Портой, под защиту которой бежал разбитый и униженный северным титаном шведский король Карл XII. Петр Алексеевич скучал без Екатерины, разучился без нее обходиться. Вот и взял с собой. Петр с приближенными и гвардией спешил присоединиться к своей победоносной армии, которой командовал Борис Петрович Шереметев. Армия ждала их в Польше, в союзной России Речи Посполитой, готовясь к походу в Молдавию через дикие и маловодные бессарабские степи.
Путь государева двора и гвардейских полков – Преображенского да Семеновского – лежал через Литву и Польшу, земли Екатерине почти родные, по рассказам отца знакомые. Сладко и грустно было смотреть на здешнюю вольную жизнь, совсем другую, чем в России. Казалось, даже солнце здесь светило ярче, а люди, хоть и небогатые, но исполненные собственного достоинства, глядели смелее и улыбались чаще, искреннее. В этих краях жизнь подчинялась не единой воле сильного человека, государя, а множеству воль. Каждый шляхтич был себе хозяином, а избираемый шляхтой на сейме король – лишь первым среди равных. Да что там, первым ли? Он часто и первым не был. Правили семьи богатых и влиятельных магнатов – Радзивиллов, Огинских, Вишневецких, Острожских…
Шляхтичи лихо закручивали усы, как когда-то, в полузабытом далеком детстве, отец Марты-Екатерины, бряцали саблями, лихо отплясывали мазурку на балах, слагали латинские мадригалы своим опасно-обворожительным дамам… И Екатерине страстно хотелось стать одной из этих дам – счастливой, беззаботной, обласканной мужским поклонением, вольной в своих поступках…
Невеста великого государя Петра Алексеевича ехала в удобном возке, выложенном мехами. Петр скакал впереди, с офицерами, и лишь иногда навещал ее. Придирчиво оглядывал, спрашивал, хорошо ли носит дитя. Иногда почти по-мальчишески улыбался. Он был доволен: походная жизнь пьянила царя, вдыхала в него бодрость и веселье. Темный человек, который так пугал Екатерину, но с которым она научилась бороться, уходил. Оставался светлый. А со светлым ей было легко. Порой она забывала о своем желании стать польской или литовской шляхтянкой и радовалась новой жизни – рядом с этим веселым, полным страсти и силы человеком, который в походе тоже становился лишь первым среди равных, военным вождем, а не царем.
Александра Даниловича Меншикова, или попросту – Алексашку, Петр в поход не взял, хоть тот и был первейшим кавалерийским командиром и храбрецом в его армии. Крепко осерчал на него «мин херц» за безмерное воровство. Вот и оставил охранять Петербург-Парадиз и отвоеванные на Балтике земли. Датский посол, многоопытный Юст Юль, сказал про Меншикова, что во всем, что относится к почестям и наживе, Данилыч – ненасытнейшее существо из всех, когда-либо рожденных женщиной. Петр выражался проще, по-солдатски. Царь часто говорил Екатерине, что Меншиков «в беззаконии зачат, во грехах родила мать его, а в плутовстве скончает живот свой».
Екатерина была отчасти согласна с этим – вор и плут Алексашка, что и говорить! Но иногда поневоле жалела Меншикова: видела в нем, как и Петр, не только плутовство, но и сильную, непреклонную волю, ловкий, изворотливый и в то же время тонкий ум. Меншиков двоился, как и Петр: добродетели в сердце Данилыча так тесно переплелись с пороками, что было почти невозможно отличить одно от другого. Но Екатерина отличала, поскольку точно так же двоилась в ее сознании Россия: в этой стране зябло сердце, но в то же время порой дух захватывало от величия свершений. Была в России какая-то дикая, могучая, первозданная энергия, та самая, которой подчинялся никому не подчинявшийся Петр, та самая, которая влекла царя и его войско в степи Молдавии, на смертельную схватку с Османской империей.
На Меншикова наперебой жаловались поляки и литовцы: и магнаты, и шляхта, и городские обыватели, и крестьянские общины. Мол, скупал, вымогал и захватывал крупные земельные владения, не гнушался и мелкими. Все брал, что мог взять. Брал то, что плохо лежало, и покушался на то, что лежало хорошо. Петр слушал-слушал жалобы, а потом крепко осерчал: заявил, что, когда вернется в Петербург-Парадиз, посчитается с Меншиковым… По своему обыкновению – палкой по ребрам. «Воровство надобно искоренять прилюдным судом да позором, а не побоями», – думала Екатерина, но боялась гнева державного жениха и молчала.
Весной 1711 года Петр и Екатерина с вице-канцлером Шафировым, свитой и гвардейскими полками прибыли в польский городок Яворов, где царь намеревался провести некоторое время. Они расположились в хорошо укрепленном замке, построенном королем Речи Посполитой Яном Собесским и служившем ему «выездной резиденцией». Яворов, городок небольшой, был тем не менее мощной крепостью с сильным гарнизоном и большими магазинами различных воинских припасов. Под надежной защитой могучих бастионов и рвов с водой в королевском замке жилось очень уютно. Холодные суровые стены его были закрыты гобеленами – на французский манер, в огромных каминах потрескивали дрова (Екатерине казалось, что горели целые деревья), весело пылали свечи в серебряных и медных шандалах, на винтовых лестницах раздавались шаги вышколенных польских слуг, стремившихся угодить могущественному русскому государю… А по вечерам здесь звучала музыка – клавесины, лютни…