Первая клетка. И чего стоит борьба с раком до последнего — страница 33 из 67

– Доктор Раза, спасибо за все, что вы сделали.

Ему не нужно было ничего объяснять. Я смотрела на спешивших мимо пешеходов, на столпотворение машин, желтых такси, автобусов, смотрела, как одинокий постовой размахивает руками, чтобы разогнать жуткую пробку. Вокруг меня все было прежним. Изменились мои глаза. Пестрая картина Центрального Манхэттена подернулась пеленой тоски. Я услышала голос Китти, каким он был на нашей первой встрече восемь лет назад.

Мы встретились в тесной, душной, стерильной комнате для консультаций на девятом этаже Павильона Герберта Ирвинга. Китти, с ее ослепительной улыбкой, тонкими чертами лица, ясными голубыми глазами, роскошной кудрявой шевелюрой цвета соли с перцем, тоненькая, в стильной свободной льняной блузке и мешковатых брюках, с книгой в руках. Я обратила внимание на ее оригинальные сандалии – кожаные, коричневые, с ремешками, обвивающими ногу до середины икры, и с удобными на вид круглыми носами в дырочках для воздуха.

– Любите ходить пешком? – спросила я.

– Обожаю, – ответила она. – А вы?

– Я бегаю, – сказала я. – Три-пять миль в день.

Она улыбнулась:

– Все совпало. Вы точно такая, как я себе представляла. Начинаете день с пробежки. Ни в чем не даете себе поблажки, чем бы ни занимались.

* * *

Месяца через два после смерти Харви восьмилетняя крошка Шехерезада заболела гриппом. Респираторные заболевания всегда усугубляют у нее хроническую астму, и сорок восемь часов она еле дышала, только с помощью ингаляторов и небулайзеров, у нее скакала температура, она не смыкала глаз и заходилась в лающем кашле. Заметно лучше ей стало только через неделю. Ранним утром я сидела за работой в гостиной, и вдруг ко мне вбежала Шехерезада, заливаясь горькими слезами. Я решила, что грипп вернулся и ей стало хуже. Несколько минут она ничего не могла сказать и только сотрясалась от рыданий всем своим маленьким тельцем. Наконец она немного успокоилась и проговорила:

– На самом деле я хорошо себя чувствую, мама. Но теперь я знаю, как это ужасно – болеть и как приятно, когда становится лучше. А папе так и не стало лучше! – И она снова расплакалась.

После смерти Харви я словно утратила связь с миром, отстранилась от него, практически порвала с ним. Почти пять лет вся моя жизнь строилась вокруг его болезни – каждое действие, каждая мысль были так или иначе связаны с лимфомой. А теперь мне вдруг стало нечего делать – не нужно ни составлять плотное расписание врачебных приемов и следить за его соблюдением, ни проводить ночи в больнице, ни координировать консультации с десятью специалистами, ни просматривать с тревогой результаты пятнадцати анализов, ни принимать трудные решения, ни делать выбор, когда выбирать не из чего, и при этом договариваться с нянями для Шехерезады, принимать своих пациентов в клиниках, где яблоку негде упасть, и руководить лабораторией. Никаких душераздирающих ночных разговоров. Помимо физической пустоты, меня одолевало и чувство умственной бесплодности – совершенно новое и очень тревожное, как будто из всех извилин и борозд в моем мозге сочилось глубокое одиночество, не позволяя мне нормально думать и не давая сосредоточиться. Во мне словно разверзлась неописуемая пропасть. Как человек, разбуженный в разгар сновидения, не помнит, что ему снилось, но не в состоянии избавиться от чувств, обуревавших его во сне, я проживала дни в безразличии и только тосковала по Харви – и, как ни удивительно, тосковала по тому, какой я была при нем. Словно бы мне нужно было заново знакомиться с самой собой, со своим новым “я” в эпоху после Харви. Я не могла слушать музыку. Единственным способом отвлечься оставалась работа. Прошло несколько месяцев. Я решила, что надо что-то с этим делать. Заказала сто великих книг западной литературной традиции (таких списков очень много, а я закупила полюбившиеся мне издания Easton Press в роскошных переплетах: сплошное удовольствие смотреть на них и держать в руках). И на три года погрузилась в чтение: начала с Еврипида, Эсхила, Гомера, Платона и Августина, потом перешла к Сервантесу, Достоевскому и Руссо, а затем – к Элиот и Теккерею, Диккенсу и Джеймсу, Уортон и Мелвиллу. Это помогло мне найти путь обратно к себе, к жизни, к скорби, к тому, чтобы принять утрату и в конце концов начать жить дальше. Литература помогла мне залечить раны, спасла от безумия. Книги словно заставили время остановиться, их сюжеты вынуждали меня передохнуть, оглядеться и оценить окружающий мир в контексте развертывающихся вымышленных драм.

Как онкологи умудряются жить в обстановке, где изо дня в день умирают больные, где врач вязнет в янтаре душераздирающих минут, когда люди, чьи дни на исходе, перечисляют накопившиеся сожаления и исчезающие варианты, погружаются в пучину болезни и хаоса? И как мы их оплакиваем, когда теряем? Мне помогло и в том и в другом чтение художественной литературы, особенно классики, и на урду, и на английском. Без нее я не сумела бы справиться с этой бурей эмоций. Граница между “я” и “они” в художественной литературе размывается, и я ставила себя на место различных персонажей, ощущала их радости и печали, страх и боль, и это помогло мне понять, как сложна на самом деле жизнь за пределами услужливого, самодовольного, простенького манихейского дуализма добра и зла. Мое сочувствие литературным героям было прямо пропорционально уровню эмоциональной вовлеченности в сюжет. Литература отточила мои когнитивные и интеллектуальные умения читать чужие чувства, оценивать уровень тревожности, диагностировать психологические слабые места. Литература научила меня присутствию духа и самоконтролю, как советует Эмори Остин: “В иные дни в сердце твоем нет ни одной песни. Но ты все равно пой”.

Очевидно, все пациенты воспринимают неизбежность конца по-разному, и у каждого свои потребности. Здесь у нас нет никакого алгоритма. Можно и нужно лишь позволить пациентам учить нас, сообщать нам, что им требуется в каждую минуту, шаг за шагом. Главное – слушать, что они говорят. По-настоящему слушать. Слушать и слышать, как учатся слушать слепые, вслушиваться в то, что не было сказано, слышать и понимать. Пациенты часто пытаются скрыть самые мучительные опасения, самые тревожные мысли, не дающие им спать по ночам. В это нужно вслушиваться особенно внимательно. Между тем известно, что доктора перебивают пациентов в среднем каждые 18 секунд.

Рано или поздно, ближе к концу, природа молча возьмет свое, начнет направлять пациентов, а пациенты, в свою очередь, научат нас, что и как надо делать.

Китти была одним из лучших моих учителей. Она научила меня, как стать взрослой.

Глава 5. Джей-СиВесь мир роднит единая черта

Когда мы с Джей-Си познакомились, она была тяжело больна. За несколько дней до нашей первой встречи в клинике Мемориального института Розуэлла Парка у Джей-Си диагностировали острый миелоидный лейкоз. Это было в начале восьмидесятых, и именно она заставила меня остро осознать, насколько несостоятельна вся парадигма отношения к раку, сколько в ней возмутительных пробелов и как отвратительны наши методы лечения с их чудовищными побочными эффектами. Именно тогда я впервые почувствовала себя обманщицей, поскольку могла предложить Джей-Си все ту же страшную комбинацию лекарств, зная, что, поскольку ее форма вторичного ОМЛ особенно злокачественна, шансы прожить еще два года для пациентки – ноль целых ноль десятых. После встречи с ней я со всей глубиной отчаяния поняла, что должна стать лучше как врач, умнее как ученый, добрее как человек. Мне было тогда тридцать два года, я только что закончила специализацию по химиотерапии. Большинство больных ОМЛ, которых я наблюдала до этого, были старше – им было не меньше шестидесяти. А Джей-Си оказалась человеком, с которым я запросто могла бы выпить, погулять, повеселиться. Ей было тридцать четыре.

Она была красотка – высокая, с роскошной иссиня-черной кожей, невероятно грациозная, головокружительно остроумная, с заразительным смехом.

– Искусственный интеллект – ерунда по сравнению с естественной глупостью. Умной девушке, доктор Раза, мозги ни к чему!

Но сама Джей-Си была и умна, и с мозгами. Она лежала в больнице неделями, проходила курсы агрессивной химиотерапии – все тот же протокол “7 + 3” либо какие-то его варианты. Когда дневная суматоха в многолюдном отделении лейкозов стихала, а мой длинный список неотложных дел подходил к концу, где-то после ужина я всегда находила предлог заглянуть в палату Джей-Си. Ее приветливость была для меня, усталой и задерганной, будто наркотик. А Джей-Си ждала меня. Как-то вечером, когда я добрела до ее комнаты часам к девяти, она вручила мне баночку фруктового желе, которую припасла с ужина, и спросила:

– Вы что, одна тут дежурите круглосуточно?

И не успела я ничего ответить, как Джей-Си расхохоталась, бесконечно довольная, что может ответить сама:

– Конечно! Вы же стажер “Понедельник”!

Угомонить ее не могла даже близость смерти.

Она закашлялась, икнула, подавила рвотный позыв и все так же беспечно продолжила:

– У меня весь день пневмонию ищут – да так ищут, будто это пиратский клад какой-то! – И снова расхохоталась с невыносимым легкомыслием, а потом добавила с театральной серьезностью: – Стол у меня тут что надо, а вот стул…

Джей-Си никогда не упоминала при мне новые ужасы, которые ей уготовила в онкологическом отделении жизнь с ее непредсказуемыми поворотами. Нет – она едко проезжалась по своей свекрови (“Доктор Раза, у меня только одна жалоба на здоровье свекрови – она еще дышит. И еще у нее какой-то странный нарост на шее – голова”) или рассказывала об измотанном юном интерне, который осматривал ее сегодня (“Совсем желторотый, так ругался из-за анализа крови, будто я забыла дома лейкоциты с тромбоцитами!”). Жаловалась на переливания крови (“Я как пьяная. У моего донора столько алкоголя в крови, что в ней можно стерилизовать хирургические инструменты!”), на то, как трудно есть (“Утром привезли тележку с завтраком, и нянечка спросила, какую мне яичницу, глазунью или болтунью, а я и отвечаю: «Любую, лишь бы внутривенно!»”).