Первая любовь — страница 43 из 50

– Эта встреча очень важна. Чья заявка на проект покажется наиболее удачной, той бригаде его и поручат. Хорошо бы выиграть, – сказал Нико, так внимательно разглядывая небо, словно надеялся отыскать там проектную бригаду себе в помощь.

Он отогнал одну бабочку от лица, строго осмотрел коротенький синий сарафанчик, обдуваемый, как парус, на Нинином теле, и, неловко обняв, начал пододвигать ее к себе. Тут же, как из-под земли, появился старик с садком, что-то покрикивая, принялся метаться по пляжу, выловил пустую бутылку, что плавала на отмели, и с брызгами вылил из нее воду. Они робко отодвинулись друг от друга. «Сосунки бесполезные», – прошептал бродяга. Тогда Нико вскочил на ноги, отряхнул песок с мясистых бедер, туго перетянутых черными джинсами, и воскликнул:

– Пойдет еще мой дед! Точно! Он же видный деятель советской архитектуры, автор проекта Дворца Советов, репрессированный и выдающийся человек. Собственно, он и наткнулся в проектном бюро на этот бездомный банк.

* * *

Мутный и тоскующий взгляд цвета целлофана, взъерошенные сизые волосы, старый свитер, широкие матросские брюки с неказистыми мужскими заплатами, панама в руке – вот первое впечатление от деда, который крадучись продвигался по стеночке коридора. Нина усмехнулась. Она припомнила, как Нико восторженно рассказывал, что Гарьковича все знают. Что дед ходил на прием к декану, после чего внука взяли в архитектурный. И это при конкурсе десять человек на место. Будто бы стоило деду позвонить, и Нико приняли в аспирантуру. Теперь это казалось менее правдоподобным: дед вяло смотрел куда-то поверх голов, ощупывал сухой ладонью стену, пробирался по коридору в свою комнатку, бормоча под нос, что опять кого-то принесла нелегкая, спокойно, Бартоломеич, все спрятано, ничего не найдут.

– Дед, все в порядке, отбой! Я – твой внук. А это, познакомься, моя подруга, Нина. Мы зашли пообедать! – проорал Нико в приоткрытую дверь.

– А, мой мальчик! Очень хорошо. А я-то думал, опять пришли обыскивать старика. Обед на столе, кушайте, вздремну пару часиков, устал чего-то.

Дедов обед – заверенный волосатой печатью плесени батон и мутная жидкость, именуемая куриным бульоном, действительно были на столе. Пока Нико, чиркая спичками, возился у газовой плиты и булькал бульон в миску, Нина гладила взглядом его мясистую спину, пухлый зад и пушистые патлы, такие сиротливые и нечесаные, так отвыкшие от заботливых материнских рук, что Нина поскорей закрыла глаза, стараясь скрыть жалостливо навернувшуюся слезинку. Потом Нико неуверенно водил кончиком пальца по ее лбу, а она представляла себя и его голенькими эмбрионами-двойняшками, что заключены в темноту утробы на поводках пуповин. Здесь, спрятавшись в темных водах материнского аквариума, теплого и мягкого, можно было тянуть ручки с крошечными пальчиками друг к другу и, лягнув мать, придвинуться совсем близко, облизать его пушистое, теплое тельце с головы до ног, обнимать и щекотать пухлые ножки, гладить голенькую голову. И, заключив братца в объятья, безнаказанно прижимать к своему телу, пока он не догадается, что ему делать. А когда он наконец догадается… но дверь скрипнула, Нина с трудом разомкнула отяжелевшие веки, дед неуверенно переминался с ноги на ногу в проеме кухонной двери, рассматривая ее, румяную, разогретую дремотой. Помаячил на пороге, потом присоединился к обеду.

Старик был суетлив, прослезился по случаю смерти, что уже давно наметилась на горизонте, ибо в итоге все равно придет и приходит вне зависимости от того, чего ждешь вместо нее, веришь в нее или нет. Промокнул слезы, он махнул рукой, словно сорвал и швырнул на пол невидимый парик.

Потом, без предупреждения, старик вскочил, выбежал из кухни и куда-то пропал. По прохладному сквозняку стало ясно, что он роется в балконном стеллаже, откуда были извлечены чертежи, заключенные в пыльные кожаные цилиндры. Дед расстелил их прямо на липкой клеенке кухонного стола. Жестикулируя дрожащими корявыми пальцами, Гарькович принялся рассказывать о проекте Дворца Советов со статуей тирана, простирающего руку-штык в будущее. И вскоре из шамкающих вскрикиваний старика сложилась темная комната. В ней – три молодых, подающих надежды архитектора, которые тайно и явно, в глубинах и на отмелях души мечтали придавить конкурента-гадину. Но пока все они старались казаться спокойными и, глубокомысленно кивая, получали задание составить приблизительный макет дворца, чтоб возвышался над городом таким огромным белым карандашом, что никакой шпиль или крест не смогли бы соперничать с ним. Нина слушала, временами подрагивая всем телом от холода – балконную дверь разволновавшийся Гарькович так и не закрыл. Накинутый на ее плечи дедов потрепанный, пропахший перхотью пиджак не грел. Зато Нина узнала, что этот пиджак – жалкий остаток от парадного костюма, в котором молодой, но уже прилично побитый судьбой архитектор, лауреат Государственной премии за книгу о Бартоломео Растрелли, с новенькой коричневой папкой под мышкой исчезал в траурно-триумфальной машине. И несся навстречу своему будущему, сквозь прохладу раннего утра, мимо скверов и переулков, стараясь не растерять, не расплескать предстоящий доклад. В этом же пиджаке, украшенном пятнами крови и грязи, несколько дней спустя шествовал он (руки за спиной, боль в затылке) по темным коридорам с серыми стенами. Пахло сыростью, серой и мышами. Гарькович не спешил, а ему пинками-затрещинами ускоряли шаг – расплачиваться за барочные безделушки, за пышные ряды квадратных колонн с арками между ними, за портики с лепниной, за рассыпанные по ним виноградные гроздья с ладошками листьев – надежных укрытий срама богов и героев. Пропитывался сыростью и дышал скупым заплесневелым воздухом Гарькович около пяти лет – за плетение неуместных сказочных ветвей, украшенных статуями на первом ярусе здания, за двусмысленную царскую лестницу с фонтанами перед входом, за предполагаемое место своего Дворца Советов – в Северной столице, на пустыре Марсовых полей, чтобы ничего не сносить. Пока он ежился в углу, заключенный в больницу или в тюрьму – так и непонятно, – другой архитектор предвкушал скорую славу за проект белого дворца, выточенного без затей брата девяти сестер-высоток – колоть небо, мозолить глаза, преграждать путь птицам и ветру.

На том памятном собрании проектного бюро перед представлением собственной разработки Гарькович отметил, что план товарища Иофана весьма напоминает крематорий. И добавил, что проект Иофана – архитектурный гермафродит памятника и дворца – может быть, и отражает характер эпохи, волю трудящихся, вложивших все рабоче-крестьянское творчество, но композицию в 456 метров, 80 из которых занимает памятник, вряд ли удастся возвести известными человечеству средствами. Этого оказалось достаточно, чтобы железная решетка узкой скрипучей кровати печатала в темноте и сырости на его истощенных плечах и боках ромбы. В день, когда для Дворца Советов расчищали место, он, 34-й номер (истории болезни или камеры), был особенно беспокоен и так барабанил в дверь, что разбил руки в кровь. Явился тюремщик в белом, или белым был свет, проникший в сырость и полумрак, явился и пояснил, что взрывы – не предвестники начала войны. Взрывы также не были знаком конца света, не являлись они и громом новой революции. Храм Христа взрывали у набережной. Расчищали место для величественного Дворца Советов. А в живот Гарьковича били жестким мысом кирзового сапога, чтоб не буянил. Пойди, не потеряй после такого рассудок…

Одним словом, в тот вечер Нине и Нико снова не удалось побыть наедине.

* * *

Дед Гарькович имел обыкновение ни с того ни с сего среди полной тишины тяжело вздохнуть и торжественно произнести: «Да! Трудно в России быть архитектором!».

Из темного угла, из-под старой войлочной панамы, съехавшей набекрень, отстранив чашечку с чаем так резко, что остатки выплескивались замысловатым узором на ковровую дорожку, старик подзывал пальцем внука и тоскливо заводил излюбленную песнь: «Вот старость титана… Да, Нико, – бил себя в грудь кулачком, сухоньким, как завалявшаяся на чердаке груша, – титана, по мановению руки которого когда-то воздвигли Большой дворец в Царском Селе, дворцы Воронцова и Строганова. Обер-архитектор двора мало ли отстроил, пока имел честь состоять на службе Их Величеств всероссийских, начиная с 1716 года и вплоть до 1764-го. И вот я, частый гость государыни, встречаю старость. Отверженный, в пыли убогой лачуги, без куска хлеба! Это ли завидная участь?»

Он делал рукой в воздухе движение, словно отпускает на волю воздушный шар. Разжав пальцы, показывал белую сухую ладонь, исчерченную глубокими лиловыми бороздами линий.

«Это ли завидная участь – всю жизнь городить лепнину и барельефы фронтонов, сооружать отделку фасадов, сочинять планы парков и фонтанов, воздвигать палаты, раздаривать душу за гроши на вырезание статуй и всяких притчей из камня, железа и свинца, на махины и уборы театров в опере и в комедии. И в итоге никакой благодарности… В маскарад над площадью кружат серпантины и конфетти, а ты своими коротенькими ручонками пытаешься ухватить хоть один, а если другой кто ухватит – в потасовке отнять, – так и за судьбой тянемся. И стоит нас на площади тьма-тьмущая, пихаясь, толкаясь, тесня друг друга. Даже если в небе пусто и карнавал давным-давно прошел, все равно остаемся и ждем, ждем чего-то». И Гарькович тянул к потолку руки, худые и сухие, как облетевшие зимние деревца.

«А потом пошло-поехало, лавиной. Графский титул отобрали, заказов лишили, отстранили от строительства триумфальных ворот, оттеснили от подготовки дворцов к коронации веселой императрицы Елизаветы. Три года я сидел на постном бульоне с сухарями, наблюдая, как другие застраивали Петербург и окрестности. Каково, думаешь, мне было. Я вот тоже только плечами пожимал».

Старик Гарькович часто забывал, что внук вырос. И по-прежнему принимал его за того тихого русого мальчонку лет семи, который всхлипывал, не дотянувшись до звонка дедовой двери, стоял и хныкал, растирая сандалиями песок по кафелю лестничной площадки.