Прошло сколько-то дней. Наверное, четыре. А может, пять. По крайней мере, несколько раз тьма и холод сменялись серым светом. За это время Адам ел единожды — ламинарию. Абель — ни разу. Братья почти не разговаривали. Один из них лежал на месте или же отползал с помощью старшего на несколько шагов в сторону, в туалет; другой все бродил, спотыкаясь, по берегу.
Адам начал кашлять. Откашливал мокроту, несколько раз имевшую подозрительно розовый оттенок. Абелю некогда было кашлять, потому что он все время блевал. Удивительно, как много может выйти из человека, притом что не входило вовнутрь практически ничего!
По лицам братьев трудно было сказать, сколько им лет. Особенно непонятен стал Адам. Он оброс какой-то странной бородой — волосы затягивали его лицо, как болото, захватывающее травянистый берег. Прежде красивая светлая шевелюра свисала сероватыми сальными космами. Губы и ноздри обвела черная каемка. Он походил на бездомного запаршивевшего пса, волочащего ноги вокруг да около пустого мусорного бачка.
На исходе мутно-серого дня, в который Адаму не перепало ни мидий, ни ламинарии, его позвал брат. Подобное событие происходило несколько раз в день — когда Абелю нужно было встать, чтобы сходить по нужде — но последние сутки Абель не ходил в туалет, и его зов застал брата врасплох. Адам сидел на берегу, на базальтовом мысу, и смотрел туда, где однажды ночью заметил красную звездочку маяка. Сначала он смотрел, не замечая, что из угла рта стекает нитка слюны; потом свесил голову между колен и задремал, вернее, впал в тупое околосмертное оцепенение, прерываемое только короткими сериями лающего кашля. Наконец голос Абеля проник сквозь дремотную тупость созерцания вечности, и Адам, поднявшись, потащился к нему. Этот путь — в три прыжка для здорового человека — теперь занимал у него несколько минут.
Брат лежал, как и раньше, на деревянном настиле, подогнув под себя одну ногу. Нога согнулась под странным углом, как неживая. Адам тупо взглянул на него, протянул руку, чтобы помочь подняться. Абель накрыл его ладонь своей, сухой, как кусок коры.
— Не надо.
Адам сморгнул. Глаза его слезились от простуды, в углах их собрались сгустки желтого гноя. Раньше Адам различал за километр, что за птичка сидит на крыше — синица или трясогузка. Теперь не мог как следует рассмотреть лица своего брата. Для этого пришлось протереть глаза, сдирая с них заодно корку присохшей соли.
— Чего тебе?
— Сядь, — выговорил Абель сухим и ломким голосом. Так громко он не говорил уже пару суток — обычно шелестел или постанывал. — Адам… Я хочу исповедаться.
— Чего? — переспросил тот, стараясь продраться сквозь пелену собственной отстраненности.
— Исповедаться. За всю свою жизнь.
— Чего? — снова спросил Адам, все еще не понимая. Сосущая боль на месте желудка поглощала все внимание, не желая делиться ни с кем. Странное ощущение — будто кто-то пытается выпить тебя изнутри.
— Я умираю, брат, — строго и внятно сообщил Абель. И так он это сказал, что Адам мгновенно поверил. Пелена на миг спала с его глаз, и он увидел своего брата. Увидел таким, каким его сделали почти две недели обезвоживания.
Абель был более чем худ: почти бесплотен — и сух, как мертвое дерево без единой капли древесного сока. Пергаментная кожа, кое-как обтягивающая лицо, не смогла дать жизнь даже подобию бороды — на подбородке топорщились несколько волосков, таких же сухих, мертвых уже при рождении. Подбородок у Абеля и так всегда был острым — а теперь походил на выступающую голую кость. Руки Абеля лежали на груди, что-то беспокойно, почти рефлекторно перебирая; кончики их с отросшими, обведенными черной каймой ногтями казались синеватыми. Адам вспомнил касание его руки — совсем холодное. В маленьком теле не оставалось тепла, чтобы продолжать работать.
Губы его тоже сделались голубыми. И двигались едва-едва. Даже странно, что из этих сухих растрескавшихся губ выходил такой внятный голос — правда, хрипотца сделала его на несколько тонов ниже, будто не брат говорил с Адамом, а кто-то другой, пробравшийся в его тело.
Адам послушно сел рядом, накрыл руки брата своей ладонью — все еще широкой, все еще теплой, по крайней мере, если сравнивать с Абелем. Под ладонью обнаружилось то, что с таким тщанием перебирал младший брат. Какие-то шарики, словно бусы. Ах да, конечно же, не бусы — четки. Абель всегда молился по четкам. И это его тоже не спасло.
— Я же не священник, — сказал Адам. Нужно было хоть что-то сказать.
— Ничего. Если нет священника, можно исповедаться… Тому, кто рядом. А если нет никого — то… и так можно.
Адам тихо замычал от дикого ужаса. Осознание того, что после смерти Абеля он останется здесь умирать один, совсем один, пришло не сразу — но такого страха он никогда еще не испытывал.
В попытке погладить его по руке — утешить, с ума можно сойти! — Абель чуть шевельнул своими морщинистыми пальцами, которым стала велика кожа рук.
— Ты… не умрешь. Ты останешься. Я… уверен.
Адам ничего не ответил. Ему было нечего ответить на эту неправду.
Абель закрыл глаза — веки его стали тяжелыми и морщинистыми, с обожженного солнцем и обветренного лица кусками отшелушивалась кожа, как у змеи, которая меняет свою шкуру. Абель готовился окончательно сменить шкуру, сбросить ее здесь и уйти. Совсем уйти.
…Закрыл глаза — и оказался коленями на скамеечке исповедальни. Где под спокойной рукой отца Киприана должно было исчезнуть все темное, оставшееся внутри него, чтобы не осталось ничего. За все восемнадцать лет. Белая пустота.
«…Слава Иисусу Христу, отче.
Вовеки веков, аминь.
В последний раз был у исповеди… Подождите… сколько же? Месяц назад. Или восемнадцать лет. Оскорбил Господа следующими грехами…»
— Я тебя ненавидел, Адам, — тихо, с трудом выговорил он. И открыл глаза, чтобы встретить далекий, уже с того края земли, серый, как море, взгляд своего брата.
Тот молчал и смотрел, и Абель неожиданно понял, что ему становится легче. Все легче и легче. Ночной голос внутри груди был прав. «Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты… Скажу ли: „может быть, тьма скроет меня, и свет вокруг меня сделается ночью“; но и тьма не затмит от Тебя, и ночь светла, как день: какая тьма, такой и свет…»[6] Когда он станет совсем легким, он сможет лететь. На крыльях зари, на край моря[7]… А сейчас ему хватит сил, чтобы договорить. Потому что по благости Твоей, Боже, готовишь Ты необходимое для бедного [8]. Необходимое, Господи.
— С самого начала, брат. Я завидовал тебе. Ты был лучше меня… Все так считали, даже я сам. Я не только ненавидел тебя, я тебя и любил, тоже очень сильно. Но ненавидел иногда сильнее. Я… хотел, чтобы ты умер, Адам.
Адам молча смотрел, не в силах вместить это в себя. Правду о своем маленьком, тихом, очень преданном брате. Брате, который всегда восхищался им, на которого всегда можно было положиться. «Даже если Петер меня пошлет куда подальше, ты-то останешься», — сказал Адам ему однажды. И запомнил, как Абель улыбнулся…
— Я хотел, чтобы ты умер. Помнишь, как мы лазали на дерево за птичьими яйцами — тогда, когда я упал? Потом ты помог мне встать, мы пошли дальше, а я шел позади тебя и думал: если я толкну его сейчас с берега, может быть, он упадет головой на острый камень и разобьется насмерть.
…Да, Адам помнил. Он очень хорошо помнил случай с падением — хотя тому было уже лет десять. Да, именно десять — Адаму двенадцать лет, Абелю — восемь, старший брат уже атаман, прекрасный летний день, и вся банда в сборе, а на высокой березе, чуть ли не единственном высоком дереве на Серой Луде, разведка обнаружила гнездо синеперой птицы сойки.
Абель не вызывался лезть на дерево — его подначил Петер. Петер вообще всегда его подначивал, ревнуя лучшего друга к его сопливому братцу, вечной обузе, которую Адам зачем-то таскал с собой. Абель проглотил крючок — он, со своей стороны, всегда так делал, поэтому только ленивый не пытался взять его «на слабо». Он долез почти до середины березы, и Адам с легкой тревогой следил за его прогрессом: что-то скажет маменька, если их дорогой малыш по его, Адама, недосмотру грянется с высоты и сломает себе что-нибудь? А тут еще Петер покрикивал под руку: «Давай, малявка! Неплохо! Если так пойдет, примем тебя в морские пираты!»
Воодушевленный Абель глянул вниз, просияв улыбкой, но тут под ногой его хрустнул трухлявый сучок. Рот Абеля раскрылся изумленным черным ноликом, несколько секунд мальчик видел на руках, по инерции продолжая улыбаться — и сорвался, пролетев несколько метров спиной вперед и с ужасающим грохотом ломая нижние ветки. Он ударился о землю — хуже того, о камень в зарослях иван-чая — как-то весь целиком, и полежал так несколько мгновений полной тишины, смешно выставив перед собой скрюченные руки. В голове у Адама промелькнул ряд чудовищных картин — сломанный позвоночник… Инвалид на всю жизнь… Прикованный к постели… Потерявший разум, пускающий слюни идиот… Или — Господи-Боже-не-допусти-пожалуйста — мертвый…
В следующий миг завизжала Хелена, и Адам, сбросив оцепенение, в три прыжка подскочил к лежащему брату. Из-за плеча высовывалась глупая физиономия Петера.
— Эй! Аб! Абель! Ты как? Братик, ты как?
Абель медленно-медленно, словно сомневаясь, что он жив, раскрыл глаза. Глаза его были полны слез — но все такие же каре-зеленые, осмысленные, слава Богу — осмысленные! Он пошевелил рукой, ища опоры, слегка изогнулся — он двигается, он не сломал позвоночник, Слава Богу еще раз!
— Жив? — выдохнул Петер, испугавшийся не меньше Адама. Тот запоздало понял, почему так — его верный дружок ужаснулся перспективе стать виновником происшествия.
Абель обвел затравленным, полным боли взглядом склоненные над ним лица, сморщился, будто собирался заплакать — и вдруг засмеялся. Смех у него получился не особенно настоящий, но пробудил бешеный всплеск облегченного хохота у всей компании, особенно у Адама, который прямо-таки заливался, помогая брату встать.