Первая мировая. Брусиловский прорыв — страница 119 из 121

ров к ним поучиться послать можно. Вчера ещё они вечером постановили. Ну, денщики, конечно, упираются. Погрозили им лишить пайка, жалованья и всякими другими мерами воздействия. Васька ротного сдрейфил, ушёл. Прапорщика денщик тоже. А мой Алёха упёрся. И вот сегодня утром пришла к лому депутация, — так, мол, и так, пожалуйте, стрелок Шурыгин, на взвод, винтовочку в руки, дневальство по роте и прочно удовольствия.

Упёрся мой Алёха. «Свободный, говорит, я гражданин и, как хочу, так и живу». А те ему писаное постановление в нос суют. И вот, знаете, взяла эта самая депутация моего Алёху на руки и торжественно понесла в первый взвод. Несут по всей роте, он ничего, не брыкается, а только ругательски ругается. Вся рота собралась, хохот кругом, вообще развлечение первый сорт.

   — Ну, а вы что же? — сорвался у меня вопрос.

   — Да я что же. Как знаете, сам четвёртый день член ротного комитета, против себя итти не могу, да и, наконец, уважая в Алёхе права гражданина, считаю это его личным делом, — усмехнулся Хмыров. — Нет, вы послушайте дальше. Спустили его на землю, он выругался да опять прямым трактом к себе обратно. Загоготала рота, опять за ним, опять принесли, уж чуть ли не всей ротой, а он опять домой. Плюнули, отступились.

   — А в каком положении этот вопрос сейчас? — спросил я, чувствуя скверный осадок, несмотря на комичность положения.

   — Да ничего, отстоял мой Алексей своё положение, был уж и на кухне, обед получил, — думаю, этим и кончится. Впрочем, я ему посоветовал сделать общее собрание денщиков и выбрать комитет для ограждения своих интересов, — под общий смех закончил Хмыров своё повествование.

Телефон, стоявший на столе у адъютанта, зазвонил.

   — Геннадий Николаевич, вас начальник штаба дивизии просит, — протянул он мне трубку.

   — Здравствуйте, полковник, — услышал я знакомый голос. — Начальник дивизии просил у вас справиться, сумеете ли вы с полком сменить завтра или послезавтра 2-й полк на позиции.

   — Позвольте, вы что-нибудь путаете. Как же это так? — удивился я. — Ведь мы только недавно стоим в резерве и перед этим и так лишних пять дней отстояли на позиции, очередь 1-му полку.

После отступления от Риги и нашего вторичного продвижения вперёд мы заняли опять довольно определённую и устойчивую линию позиций. Немец, видимо, оттянул войска с этого фронта, тревожил нас мало, непосредственной опасности на фронте не было. Кто, как и почему, не знаю, но недавно было решено на дивизионном участке держать на позиции один полк, три остальных в резерве, на второй укреплённой полосе вёрстах в десяти за первой. Позиционные полки сменялись через каждые две недели. Участок нашей дивизии, длиной до восьми вёрст, теперь занимал 2-й полк, имея впереди себя, на авангарде позиции, 1-й ударный батальон, прикомандированный к дивизии.

2-й полк кончал свой двухнедельный срок и заявил, что, если его вовремя не сменят, он уйдёт с позиции самовольно. Ударники, измученные боевой работой в течение более чем месяца, тоже требовали смены. Я с полком только неделю назад сменился с позиции, где мы в течение трёх недель занимали участок чужой дивизии, в которой ни начальство, ни комитет не могли уговорить части занять позицию ввиду споров между полками об очереди. [...]

Кончалась третья неделя нашего пребывания на позиции, то есть тот срок, после которого большинство рот постановило самовольно уйти в тыл. Уговаривание полков, могущих нас сменить, продолжалось, но результатов не давало. Не было нужных доводов и у меня уговорить роты на дальнейшее пребывание на позиции, всё было против этого: сменили и стали на позицию вне очереди, простояли лишнюю неделю, и никакой уверенности в возможности смены. Лисицын чесал себе по привычке затылок и вздыхал. Он охрип от речей, но не помогло и его «правильно ли и говорю?». Оказалось, что для большинства рот он против обыкновения перестал говорить правильно.

   — Что ж, господин полковник, ведь уйдут? — спрашивал он меня, очевидно, ожидая какого-то утешения.

В конце концов, договорились до дела. В тиши «кабинета» мы с Лисицыным, Гурьяновым выработали резолюцию общего собрания полкового и ротных комитетов и назначили это общее заседание на завтрашний, последний пред трёхнедельным сроком день.

«Полк стал на позицию вне очереди, стоя вместо положенных двух уже три недели, — говорилось в этой резолюции — и заявляет, что, понимая всю важность и свою ответственность пред пролетарской революцией, он простоит без смены ещё неделю, то есть в два раза больше положенного. Но справедливость требует, чтобы полк был сменён после этого срока. Полк заявляет, что если этого не будет сделано, он считает себя в праве, сняв с участка артиллерию и сапёрную роту, в полном порядке оставить позицию и отойти в резерв для заслуженного им отдыха».

Собрание было шумное. Чуть не испортил дела Майский, внёсший свою резолюцию и говоривший в её духе. В оглашённой им резолюции он ругательски-ругал другие части и беспомощность нового армейского комитета, не желавшего, по его мнению, придти к нам на помощь. Прошла наша резолюция с постановлением передать её телеграфно в дивизию, корпус и армейский комитет. От всех членов собрания заручились обещанием проводить наше постановление в ротах во что бы то ни стало.

Сегодня я в речах Лисицына заметил новые потки: «земли и волн» уже не было, «мир хижинам, война дворцам» — звучало в ею словах.

   — Здорово вышло, — сказал мне довольный и сияющий Лисицын, когда мы возвращались с собрания в штаб полка. — Пускай-ка начальство наш орешек разгрызёт.

Мне тоже было легче: бороться уже не хватало сил, и ясность вопроса успокаивала.

   — А что, Лисицын, как ваши партийные дела? — обратился я к нему.

   — Какие? — смутившись, ответил Лисицын.

   — Как какие, ведь вы же эс-эр?

   — Не хожу, не знаю, я думаю, что тут тонн? ошибок много.

   — А помните, Лисицын, как вы возмущались, когда я вам говорил, что не горячитесь, молоды ещё, перекраситесь? — задал я вопрос, смеясь над его смущением.

— Я вам всегда говорил, что вы хитрый человек, — смущённо, но также смеясь, ответил Лисицын.

Слово «хитрый» для него почему-то означало высшую похвалу умственным способностям человека.

Живём ещё неделю. Проводили своих симпатичных приятельниц сестёр милосердия, вызванных в отряд. Получаем какие-то бумаги, отвечаем на них, отдаём распоряжения, пишем приказы, приказания, но чувствуется, что это всё так, нарочно, никому не нужно. В силу инерции катится внешняя, видимая жизнь полка, а его уже нет.

Через неделю нас сменил второй полк. Но сменил только тремя ротами, так как остальные девять не пожелали покинуть своих насиженных мест и на позицию не вышли. Неделю бился над ними армейский комитет, высылая своих лучших агитаторов для собеседования с ротами полка. Но всё было тщетно. Это, видимо, был как раз тот переживаемый последовательно везде короткий момент власти толпы в худшем значении этого слова...

   — Вчера вечером, — разъяснил нам наше недоумение начальник дивизии, — получено распоряжение о проведении в армии выборного начала, об отмене чинов и всех знаков отличия[91]. Как видите, последнее в штабе дивизии уже проведено в жизнь.

Он, как мне показалось, горько улыбнулся и обвёл глазами присутствовавших.

   — Я, — потом объяснил мне начальник дивизии, — не хотел передавать этого распоряжения по телефону и вызвал всех командиров полков. Нужно это провести в жизнь быстро и решительно, чтобы не вызвать эксцессов со стороны стрелков. Надо, чтобы это было проделано прежде, чем об этом узнают солдаты.

В штабе узнал ещё новость: мой первый батальон по тем же причинам, как и пятая и восьмая роты, выбрал себе стоянку в 12-ти вёрстах от штаба полка, в посёлке бумажной фабрики «Лигат». Связаться с полком телефоном пришлось через дивизионный лазарет, который находился там же, и штаб дивизии.

   — Ничего нельзя было сделать, — передал мне по телефону командир батальона, и в тоне его я уловил те же потки безразличия, сознания своей безответственности, которые я только что обнаружил в себе.

Пообедав по приглашению начальника дивизии в штабе, мы через час быстро возвращались уже теперь знакомой дорогой в полк. Перед отъездом я передал распоряжение Ковалевскому вызвать в штаб к десяти часам всех офицеров полка, и надо было торопиться к сроку.

Быстро наступили зимние сумерки, и вплотную за ними спустилась тёмная ночь. Резкий встречный ветер начавшегося заморозка обжигал лицо, дождь, перешедший в ледяные тонкие иглы, колол щёки, забивался за шею и лез в уши. Пришлось снять пенсне, что всегда нервирует близорукого человека. Я совершенно отдался в распоряжение лошади. Не менее меня слепой адъютант оказался в таком же печальном положении; только ехавший впереди Цыбакин со своими рысьими глазами чувствовал себя совершенно уверенно и великолепно, ориентировался в мало знакомой сложной дороге. «Тут канава, сучок, наклоните голову», — то и дело уверенно доносился сквозь завывание ветра его голос. Но вот, наконец, выехали на большую дорогу. Настроение лучше, только четыре версты до штаба, можно пустить рвущихся лошадей полной рысью, и, что самое главное, заморозивший лицо ветер начал дуть в спину.

   — Ну, наконец-то выбрались из этой дебри, — радостно заговорил Лукин под весёлый дробный стук лошадиных копыт. — Сейчас дома чайку горячего хватим и все невзгоды забудем.

   — Опоздали, кажется, сильно, как бы офицерство не разошлось, — невольно пришпорил я лошадь, действительно озабоченный этим обстоятельством и совершенно потеряв представление о времени.

   — Только половина шестого, как раз поспеем, — сказал Лукин, на ходу вытащив свои часы с светящимся циферблатом.

Вот проехали хутор, где расположился наш околоток. Заехать бы отогреться. Соблазн. Но гоним без остановки дальше, и через десять минут свернули с шоссе на лиц кую, размолотую, хотя и примороженную грязь двора штаба.