Ливенцев даже поймал себя на том, что теперь, с этой минуты ему досадно, что именно так вышло, — что командует ротой по соседству с ним хотя и толковый человек, но в пенсне. А вдруг потеряет он пенсне или высокая пшеница сдёрнет его с носа, что он будет делать тогда? Не различит своих солдат от австрийских!
Фельдфебель Верстаков, с того времени как увидел его в первый раз в марте Ливенцев оплывшим наподобие свечного огарка, давно уже подобрался, — «вошёл в свою норму», как говорил о себе не без важности он сам.
Он оказался исполнительным, быстро соображающим человеком, способным понимать своего ротного с полуслова, как это умеет делать большинство фельдфебелей.
Ливенцев шутил иногда, что фельдфебелями люди рождаются так же, как и поэтами.
Теперь Верстаков, тоже весь полный ожиданием решительной минуты, занял место ушедшего ко второй полуроте Некипелова и, как до него подпрапорщик, поминутно оглядывался назад и считал своим долгом докладывать, хотя Ливенцев видел это и сам:
— Ещё батальон поспешает!.. Это, похоже, второй... Значит, они в оборотном порядке... А потом пойдёт первый...
Когда доложил он:
— Ваше благородие, третий батальон добегает к нам! — Ливенцев почувствовал, что наступила решительная минута, что надо идти вперёд.
Команды «вперёд!» не было дано, но она уже как бы повисла в воздухе, оставалось ей только зазвучать, как звучит телеграфный провод, натянутый между столбами. И она прозвучала.
— Перебежка частями! Первый взвод начинает! — прокричал Ливенцев, вынимая свисток.
Ему казалось, что он командовал едва ли не громче, чем надо было, однако команду эту расслышали только ближайшие к нему солдаты первого взвода, и Верстаков метнулся от него в сторону тех, до которых она не дошла из-за грохота орудийных выстрелов и разрывов снарядов, так как обстрел не только не прекращался, а даже усилился. Гильчевский держался и теперь того, что дал ему опыт недавнего штурма, тем более что он знал, как далеко от окопов противника закрепились ночью батальоны.
Кругозор Ливенцева был гораздо уже, хотя сам он находился ближе к врагу.
Ливенцев видел высокие чёрные фонтаны взрывов русских тяжёлых снарядов над австрийскими окопами, однако он не знал, пробиты ли лёгкими снарядами и где именно, если пробиты, проходы в колючей проволоке.
При штурме позиций на высоте 100 действие артиллерии было видно издали, так как там укрепления противника шли по скату высоты в два яруса, здесь же высокая пшеница и складки местности скрывали и окопы и заграждения перед ними.
После бомбардировки, длившейся с раннего утра, то есть несколько часов подряд, можно было ожидать, что раздавлены все пулемётные гнёзда мадьяр, но, чуть только началась перебежка взводами, застрекотали пулемёты.
К батальону под утро пришли два артиллериста, наблюдатели, оба прапорщики, со связными, но один из них остался при роте Коншина, другой при роте Тригуляева, где местность была повыше. Они передавали по телефону батареям, тяжёлым и лёгким, как ложились снаряды, но уничтожены ли пулемётные гнёзда, этого не могли, конечно, определить и они.
Ливенцеву не пришлось учить свою роту перебежкам на лагерном плацу, и он не был даже уверен, будут ли бежать вперёд его люди под огнём пулемётов, но теперь видел, что они бежали, разбирая на бегу руками густую пшеницу и пригнувшись, бежали деловито, не останавливаясь, пока не раздавался свисток взводного, как это и требовалось по уставу, и потом вытягивались и прижимались головами к земле.
После он объяснял себе это тем, что батареи посылали снаряд за снарядом и иные из этих снарядов удачно накрывали пулемёты; тем также, что бежать солдатам пришлось под прикрытием пшеницы, а не по открытому месту, что было бы неизмеримо труднее; наконец, и тем, что бежали и справа и слева от них, по всему берегу роки, что бежали и сзади, им в затылок, что в атаку шли тысячи людей, — и как же можно было выпасть куда-нибудь из такого стремительного людского потока?
С другой стороны, и огонь пулемётов был как-то вял и слаб по сравнению с тем, что пришлось испытать несколько больше полугода назад Ливенцеву в Галиции.
Оп старался отбросить мысль, что раз атака началась издалека, то австрийские пулемётчики поджидали, когда цепи придвинутся ближе.
Некогда было ему думать о чём-нибудь другом, кроме как только об этом: как, в каком порядке бегут люди? Сколько ещё осталось перебежек до штурма? Есть ли там, в заграждениях, проходы или их придётся пробивать ещё ручными гранатами?..
Теперь он держался сзади, не вёл роту, а направлял её. На него же, обгоняя мешкотную, как её толстый командир, шестнадцатую роту, напирали люди третьего батальона.
«Ну, пропала пшеница, — потопчут!» — думал он бодро, видя такую стремительность. После нескольких перебежек начали попадаться воронки от первых недолетевших снарядов. Наконец, видны стали колья и местами повисшая, местами туго натянутая ржавая проволока на них. Это были не те проходы, которые он видел три дня назад, но всё-таки он сказал самому себе успокоительно: «Ничего!», тем более что в них всё-таки ещё рвались снаряды, значит, минута штурма ещё не наступила.
Окопы передовые, как и укрепления второй линии, сооружённые австрийцами ещё прошлым летом, теперь заросли травой, по высоте своей не уступающей пшенице, но от действия снарядов всё было перебуравлено там: странно-белёсыми, опалёнными клочьями торчала эта трава из-под засыпавшей её то чёрной, то глинистой земли; торчали в разные стороны разбросанные и перебитые колья; не были издали заметны, но чувствовались по буграм земли объёмистые воронки, через которые надо будет бежать, где перескакивая через них, где их минуя.
Но вот заметно стало, что перестали рваться снаряды вблизи, что они молотят только вторую линию... Всё в Ливенцеве напряглось в ожидании сигнала к штурму, — и сигнал этот он услышал.
В неглубокой воронке торчали ноги в сапогах со сбитыми набок каблуками, а всё тело вывернулось совершенно неестественно в сторону, лицом вверх. По лицу, искажённому, но с открытыми неподвижными глазами, пробегавший мимо Ливенцев узнал взводного унтер-офицера Гаркавого. Мельком подумал: «Убит?» и тут же перепрыгнул через нижний ряд проволоки с расчётом, чтобы не угодить в следующую воронку.
Рядом с ним оказался с одной стороны обычно вальковатый, однако преобразившийся теперь в сообразительного и ловкого бойца тот самый Кузьма Дьяконов, который говорил о «настоящей пищии», а с другой — Мальчиков, из рода столетних жителей вятских сосновых лесов, справедливо сомневавшийся в досягаемости этих лесов для немцев.
Не приказано было кричать «ура», чтобы не притянуть криком раньше времени больших сил по ходам сообщения к передовым окопам, однако солдаты как будто совершенно забыли об этом.
Орал и Дьяконов.
— Не ори! — бросил ему на бегу Ливенцев.
— Неспособно молчком! — буркнул Дьяконов и шагов через пять заорал снова: — Ра-а-а-а!
Большинство пулемётных гнёзд было разрушено, но мадьяры не хотели уступать окопов без боя. От их ружейного огня беспорядочно залегли те, кто остался в живых от первого взвода, не добежав всего шагов двадцати до последнего ряда кольев.
— Па-ачки! — прокричал команду второму взводу, с которым бежал на штурм, Ливенцев. Тут же перехватил его команду и третий взвод, бежавший уступом ко второму и несколько левее. Ливенцев оглянулся туда, увидел там Некипелова и как будто стал вдруг выше ростом.
А на бруствере уже не было многолюдства: мадьяры очищали его; там впереди только убитые или тяжело раненные валялись ничком.
— Урра! — теперь уже сам хрипло орал Ливенцев, до боли сжимая рукой свой браунинг. Потом потерялась отчётливость восприятия: штыки, длинные и синие, согнутые спины солдат, лица, искажённые яростью рукопашного боя, пронзительный чей-то вопль рядом: это гот, обтиравший ежедневно картины от пыли, — фамилию его Ливенцев не припомнил; массивный мадьяр всадил свои штык ему в живот; Ливенцев выстрелил мадьяру в красный вздутый висок, и мадьяр свалился...
Потом рвались в окопах и в ходах сообщения чьи-то гранаты, вражеские или свои, нельзя было понять. Ливенцев кричал своим солдатам:
— Не входить в окопы!.. Не лезь в окопы, э-эй!
Новые жертвы казались ему уже излишними, но остановить разгорячённых боем не было возможности. Между тем мадьяры уходили в тыл: не уходили, — бежали. Они старались бежать по ходам сообщения, но это не везде им удавалось: местами ходы были засыпаны, приходилось выскакивать наверх... За ними гнались или кричали: «Сдавайся!» Они останавливались и клали наземь винтовки.
И вдруг Некипелов рядом:
— Николай Иваныч! Глядите!
Он показывает рукой вправо.
Тут же был и Мальчиков. Ливенцев только что спросил его, увидя кровь на рукаве гимнастёрки: «Что? Ранен?», и услышал бодрый ответ: «Это ни черта не составляет!» Мальчиков тоже пристально вгляделся в то, что раньше его заметил сибиряк, и сказал изумлённо:
— А вот это действительно сволочь!
Шагах в двухстах, — может быть, несколько больше, — за участком окопов, занятым уже четырнадцатой ротой, окопы мадьяр несколько загнулись внутрь, и то, что разглядел там Ливенцев, его поразило.
По фигуре, по фуражке он узнал прапорщика Обидина, державшего руки вверх, стоявшего впереди нескольких своих солдат, тоже поднявших руки. Ещё момент, и окружившие эту группу мадьяры потащили бы их в плен.
— По изменникам — пальба взводом! — крикнул вне себя Ливенцев, забыв о том, что рядом с ним всего несколько человек, из которых у Некипелова, как и у него самого, не было винтовки.
Однако залп, и ещё залп, и ещё один успели сделать Мальчиков, Дьяконов и другие пятеро-шестеро, и залпы эти произвели действие. Там разбежались, а потом туда нахлынули солдаты двенадцатой роты...
Некогда было следить за тем, что делалось за двести шагов по фронту, когда нужно было спешить во вторую линию укреплений, куда уже стремились кучки солдат четырнадцатой роты и где уже перестали рваться снаряды своих батарей.