— Даже и теперь, когда дело обнаружено, он всё-таки тянет с разгрузкой их целый месяц, — неопределённо ответил на это Сергей Михайлович.
— А вы знаете ли, ваше высочество, что однажды было у нашего теперешнего наштаверха, когда он ещё командовал Северо-западным фронтом? — уже не желал сдерживать себя при виде такой неопределённости Брусилов. — Там был подобный же транспортник, полковник Амбургер. Алексеев приказывает ему доставить на другой же день к такому-то пункту столько-то орудий, а тот говорит: «Этого никак невозможно сделать!» Тогда Алексеев ему, нисколько не повышая тона: «Если завтра к такому-то часу не доставите орудий, я прикажу вас повесить!» И на другой день орудия были на месте, даже на полтора часа раньше срока!
Сергей Михайлович слегка усмехнулся, выпятив для этого ещё заметнее нижнюю губу, и сказал:
— Но ведь там был только Амбургер, а здесь Паукер, — сын бывшего министра! Да и сам он уже метит и министры, хотя по чину всего только коллежский советник.
Об Эверте и его фронте Брусилов узнал от великого князя только то, что львиная доля тяжёлых орудий и снарядов к ним отправлялась и предназначалась к отправке на Западный фронт, однако когда именно раскачается этот фронт, ничего в ставке неизвестно.
— Как же неизвестно, ваше высочество? — буквально опешил Брусилов. — Алексеев, Михаил Васильевич, мне передал по телефону, что на пятнадцатое — шестнадцатое число назначено выступление Эверта.
— Гада-тельно! — прищурился Сергей Михайлович. — Предположительно... С полной возможностью новой оттяжки...
— Вот ка-ак!.. Значит, что же получилось из всего этого?.. Вот я получаю два корпуса из его войск и два тяжёлых дивизиона, — что же, он со всеми своими армиями, выходит, только резерв для моих армий, для моего фронта, — так ли я должен понять эту ситуацию, ваше высочество? — в упор глядя на Сергея Михайловича, спросил Брусилов.
Вместо ответа великий князь только хрипло расхохотался, поблескивая золотом вставных зубов.
На другой день Брусилов написал и отправил Алексееву с нарочным такое письмо:
«Глубокоуважаемый Михаил Васильевич!
Отказ главкозапа атаковать противника 4 июня ставит вверенный мне фронт в чрезвычайно опасное положение, и, может статься, выигранное сражение окажется проигранным. Сделаем всё возможное и даже невозможное, но силам человеческим есть предел, потери в войсках весьма значительны, и пополнение необстрелянных молодых солдат и убыль опытных боевых офицеров не может не отозваться на дальнейшем качестве войск. По натуре я, скорее оптимист, чем пессимист, но не могу не признать, что положение более чем тяжёлое. Войска никак не поймут, — да им, конечно, и объяснять нельзя, — почему другие фронты молчат, а я уже получил два анонимных письма с предостережением, что генерал-адъютант Эверт якобы немец и изменник и что нас бросят для проигрыша войны. Не дай бог, чтобы такое убеждение укоренилось в войсках.
Беда ещё в том, что и в России это примут трагически, — также начнут указывать на измену. Огнестрельные припасы, скопленные для наступления, за две недели боёв израсходовались; у меня на фронте, кроме лёгких, ничего больше нет, а армии бомбардируют меня просьбами, ссылаясь на то, что теперь борьба начнётся ещё более тяжёлая. Великий князь Сергеи Михайлович, прибывший сегодня сюда, доказал, что у него в запасе тоже ничего нет почти, а всё поглощено Западным фронтом. Но раз их операция откладывается, может быть, окажется возможным поддержать нас запасами Северного и отчасти Западного фронтов. Во всяком случае, было бы жестоко остаться без ружейных патронов, и это грозило бы уже катастрофой. Пока припасы в изобилии, есть всё-таки надежда, что отобьёмся, а тогда о такой надежде и мечтать нельзя будет. Мортирные 48-линейные также совершенно необходимы.
Теперь дело уже прошедшее, но если бы Западный фронт своевременно атаковал, мы бы покончили здесь с противником и частью сил могли бы выйти во фланг противника генерала Эверта. Ныне же меня могут разбить, и тогда наступление Эверта, даже удачное, мало поможет. Повторяю, что я не жалуюсь, не падаю духом, уверен и знаю, что войска будут драться самоотверженно, но есть известные пределы, перейти которые нельзя, и я считаю долгом совести и присяги, данной мной на верность службы государю императору, изложить вам обстановку, в которой мы находимся не по своей вине. Я не о себе забочусь, ничего не ищу и для себя никогда ничего не просил и не прошу, по мне горестно, что такими разрозненными усилиями компрометируется выигрыш воины, что весьма чревато последствиями, и жаль воинов, которые с таким самоотвержением дерутся, да и жаль, просто академически, возможности проигрыша операции, которая была, как мне кажется, хорошо продумана, подготовлена и выполнена и не докончена по вине Западного фронта ни за что ни про что.
Во всяком случае, сделаем, что можем. Да будет господня воля. Послужим государю до конца.
Прошу принять уверение глубокого уважения и полной преданности вашего покорного слуги. А. Брусилов».
Послав такое письмо, Брусилов почувствовал себя нисколько легче, как человек, который высказал то, что его весьма угнетало.
Великий князь ничего нового ему не привёз; ничем его не обнадёжил, не совсем даже было понятно, зачем, собственно, он приехал. Он подтвердил только, что Западный фронт продолжает усиленно, в первую очередь, снабжаться снарядами, хотя пребывает в преступной неподвижности, а это значило, что его будущим действиям придают несравненно больше значения, чем наступлению Юго-западного, которое ведётся с полным напряжением сил.
О самом Сергее Михайловиче ему говорили ещё до совещания в ставке, что он в феврале ездил в Петроград в связи с делом о миллиардных хищениях в его ведомстве и там старался замять это, во всех отношениях, конечно, подлое дело при помощи сенатора Гарина.
В снарядах был недостаток, доходящий до снарядного голода, однако почему же именно? Потому что какие-то тёмные дельцы в недрах артиллерийского снабжения, выполняя, быть может, директивы, шедшие из Берлина, тратили в течение ряда лет перед войною огромнейшие суммы, отпускаемые на приготовление снарядов и орудий, на свои личные нужды; Паукеры, Германы Оттовичи, занимающие не по чинам высокие посты в ведомстве путей сообщения, стремились так далеко запрятать ни мало ни много как целую тысячу вагонов с артиллерийскими стаканами, чтобы их и за полгода не могли разыскать; а явный рамоли великий князь, даже рассказывая об этом, пребывал в приятном настроении духа.
Ложась в этот день спать, Брусилов был почти уверен, что никакой подготовки к наступлению со стороны корпуса генерала Мищенко на следующий день он не дождётся. Однако утром 6 июня он получил телефонное донесение, что рядом с правым флангом армии Каледина у Мищенко началась канонада более внушительная, чем обычная.
Как только 401-й полк выбил упорно защищавшихся мадьяр из Рудни Почаевской, австрийские части, расположенные против 17-го корпуса, сами начали поспешно очищать свои позиции.
Однако отступали они, стараясь соблюдать порядок. Это было не паническое бегство, тем более что железная дорога продолжала к разъезду Ситно, за несколько вёрст от Рудни, подвозить свежие батальоны, и они, высаживаясь в укрытых большими рощами местах и быстро принимая боевой порядок, прикрывали отход.
Они не дали и тем пяти полкам Заамурской конной дивизии, которые Яковлев ревностно берёг для себя, развернуться как следует на другом берегу Пляшевки. Потеряв в короткое время значительное число людей и коней, полки эти повернули обратно.
Только тот полк из этой дивизии, который удалось выпросить Гильчевскому, сделал своё дело, врубившись в хвост одной из колонн и захватив полторы роты в плен.
Он, правда, тоже наткнулся на сильный огонь прикрытия и вынужден был повернуть назад, однако не с пустыми руками, и партия пленных в сопровождении кавалеристов этого полка была нерпой, встреченной генералом Гильчевским, едва только он со своим штабом — все на конях — отстучал по свежеперекинутому через реку мосту и выбрался на левый берег.
Когда этот густой и тесный от событий день подошёл уже к четырнадцати часам, — солнце стояло высоко, вражеские снаряды не рвались вблизи, — поле недавнего боя представилось глазам Гильчевского отчётливо и ярко. Впереди стояли несколько человек конников с карабинами в руках, окружив толпу однообразно одетых и синее пленных пехотинцев.
— Какой части? — спросил по-немецки одного из пленных офицеров Гильчевский и услышал, что 46-й дивизии.
— А-а! Старые знакомые! — кивнул Протазанову Гильчевский. — С Иквы сюда перебрались!
Когда от старшего из конвойцев он узнал, что полку пришлось повернуть и выжидать дальнейших успехов пехоты, то рассердился и, послав коня вперёд, ворчал:
— Для парадов, для смотров существовать привыкли наши кавалеристы, а чуть коснётся дела, — ни-ку-да! Чуть только попадут под обстрел, сейчас же и покажут хвосты!.. Тогда, спрашивается, за коим чёртом у нас кавалерийских дивизий столько? Чтобы лошади зря сено и овёс жрали? Так лучше бы их отправили землю пахать, а людей зачислили в пехотинцы!..
Он ещё негодовал и на генерала Яковлева, не позволившего начальнику дивизии заамурцев бросить для преследования разбитых австро-германцев хотя бы три полка сразу, а не один, но чем дальше продвигался верхом на своём сером донце, тем больше видел, как жидковаты стали его полки, и это вытеснило на время из его головы и Яковлева и заамурцев.
Полков своих, правда, он не застал на месте боя, — они продвинулись гораздо дальше, — но резко бросилось в глаза очень большое, — небывалое ещё в его дивизии, — число убитых на подступах к неприятельским позициям и тяжело раненных, которые стонали, дожидаясь, когда их отнесут на перевязочные пункты.
Решив в первые минуты, что надо догнать полки, чтобы домести их до разъезда Ситпо на речке Ситневке и тем самым не позволить противнику там укрепиться, как это допустил на Пляшевке Яковлев, Гильчевский озабочен был ещё и переправкой своей артиллерии на этот берег, о чём он распорядился заранее. Поэтому оглядывал он то, что было взято его частями, довольно бегло.