— Вам, господин капитан, придётся принять командование и над четвёртым батальоном, — сказал ему Ливенцев.
— Мне?.. Почему мне? — подозрительно глянул на него снизу одним глазом Городничев.
— Потому что наш командир батальона тяжело ранен, — объяснил Ливенцев.
— Ранен?.. Ну вот... ранен... А я тоже ведь не чугунный.
— Поскольку вы, слава богу, живы-здоровы... — начал было Ливенцев, но Городничев перебил его:
— А вы, собственно, передаёте мне приказание командира полка или как?
— Говорю от своего имени, за неимением командующего полком поблизости.
— На это должен прийти приказ от начальства, — прямо сказал Городничев и отошёл было в сторону, но Ливенцев пошёл за ним.
— Раз начальства нет вблизи, то принимать команду приходится нам, — это понятно и просто — начал уже полбу ждаться при виде такого равнодушия Ливенцев.
— Нет, это не просто, а смотря... — сделал особое ударение на последнем слоне Городничев.
— Что «смотря»? — ничего не понял Ливенцев.
— Смотря по тому, как... — сделал теперь ударение ма «как» Городничев.
Ливенцев подумал, не контужен ли он в голову, но спросил всё-таки на всякий случай:
— Что же именно «как»?
— Как вообще сложится.
— Что сложится?
— Обстоятельства вообще.
— Ну, знаете, теперь обстоятельства ясные: надо идти вперёд, и больше решительно ничего!
— Вы, прапорщик, никаких указаний мне давать не можете! — вдруг окрысился Городничев.
— Я и не даю указания, я только советуюсь с вами, как равный вам по положению, — резко отозвался на это Ливенцев.
— Как это так «равный»? — полюбопытствовал Городничев.
— Поскольку я теперь старший из ротных командиров в четвёртом батальоне, то я и принимаю командование батальоном! — сказал Ливенцев, за минуту перед тем не думавшим ничего об этом; такое решение внезапно слетело с его языка, однако и не могло не слететь.
Он до этого дня весьма мало был знаком с Городничевым: во время oкопной жизни как-то совсем не приходилось с ним сталкиваться, а с начала наступления тоже не приводилось выходить за пределы интересов своего батальона. Только мельком от других прапорщиков слышал, что он «дуботолк», «тяжкодум», «густомысл» и тому подобное, но не думал, однако, чтобы до такой степени мог быть густомыслен командир батальона.
Городничев ещё смотрел на него вопросительно, тараща алюминиевые глаза, а он уже, круто повернувшись, уходил от него к четырнадцатой роте, чтобы там объявить себя временно командующим батальоном. Потом он послал в пятнадцатую и шестнадцатую роты коротенькие записки: «Вступив во временное командование 4-м батальоном, приказываю подготовиться к немедленному преследованию противника».
Ни от прапорщиков Тригуляева и Локоткова, ни от нового командующего шестнадцатой ротой, совсем ещё молодого, только что из школы, прапорщика Рясного никаких возражений он не услышал; напротив, везде очень быстро построились люди, и четвёртый батальон первым тронулся вперёд, а за ним пришлось идти третьему: такой порядок, впрочем, был и при форсировании Пляшевки.
Сам он шёл со своей ротой, выслав вперёд патрули.
Горячий командующий второй половиной 401-го полка, в помощь которому посланы были оба батальона, повёл своих вперёд, как будто даже забыв в пылу боя о присланных ему же на выручку частях 402-го полка. Так объяснял самому себе Ливенцев то, что оба батальона оказались без спасительного попечения о них начальства.
Местность впереди была очень удобна для защиты, и предосторожность в виде цепочки патрулей оказалась необходимой: уже перед первой опушкой молодого леска началась перестрелка, и тринадцатую роту пришлось спешно рассыпать в цепь, задержав на время продвижение остальных.
Ливенцев был рад, что уцелел Некипелов: сибиряк был не зря кавалером всех четырёх степеней солдатского Георгия, — он был распорядителен в бою, и Ливенцев знал, что он хорошо будет вести роту, во всяком случае гораздо лучше, чем Локотков, а тем более Рясный. Тригуляев же хотя по натуре был сообразителен и скор на решения, но теперь, после ранения оставшись в строю, мог и потерять половину этих своих природных свойств.
На фронте более чем в 25 вёрст наступление вели части обоих корпусов — 17-го и 32-го, и к вечеру весь левый берег Пляшевки, берег холмистый и лесистый, на десять, на пятнадцать вёрст в глубину, с деревнями Иващуки, Рудня, Яновка и другими, с несколькими фольварками и господскими домами в имениях, был прочно занят; но и австрийцы благодаря свежим частям, задержавшим продвижение русских, успели всё-таки отвести остатки своих разбитых полков за реку Слоневку.
Все старания Гильчевского помешать им в этом не достигли цели. Пришлось дать дивизии вполне заслуженный отдых, чтобы она привела себя в порядок и подсчитала свои потери. Эти потери оказались велики: треть офицеров и до трёх тысяч солдат вышли из строя.
— Никогда ещё не теряла моя дивизия столько людей! — ошеломлённо говорил Гильчевский.
Он по числу убитых, тела которых видел на позициях австрийцев, предполагал, что потери должны быть серьёзны, однако оценивал их на глаз гораздо ниже.
Несколько упорных боен подряд сильно растрепали полки. Далее когда Гильчевскому доложили общую цифру взятых дивизией в этот день пленных — свыше четырёх тысяч человек, — он не утешился. Он говорил:
— Пленные, пленные... Что из того, что их четыре тысячи? Я их в строй вместо своих солдат не поставлю, — да не захотел бы таких и ставить... А дивизия теперь почти уже не боеспособна... Её впору в бригаду свести!
Перед тем как дать полкам отдых и ночёвку, он всё же объехал их, чтобы поздравить с победой, поблагодарить за службу. При этом Ливенцев встретил его, как временно командующий батальоном, объяснив, что присвоил себе этот пост самозванно.
— И хорошо сделали, отлично, — отозвался на это Гильчевский. — Так и командуйте себе батальоном и впредь, — объявлено будет об этом в приказе по дивизии... А за орудия, вами захваченные, получите награду.
Ни с кем из младших офицеров не говорил в этот вечер так долго Гильчевский, как с Ливенцевым, и расстались они ещё более довольные друг другом, чем это было месяца три назад.
Вбирая в себя мутные воды всех Икв, Пляшевок, Слонёнок, Ситневок и прочих, река Стырь гонит их в реку древних древлян — Припять, чтобы та принесла их, как вековечную дань, Днепру.
На Стыри — Луцк. В Луцк, вскоре после того как был он взят частями восьмой армии, — срубившими виселицы в саду за окружным судом, на которых австрийцы вешали иногда по сорока человек в день, — вернулся старый русский уездный исправник. Однако фронт пока ещё не продвинулся дальше Стохода — другого притока Припяти, следующего за Стырью, такого же полноводного и с такими же болотистыми берегами, весьма удобными для защиты.
Если за Стырью укрепились, местами стремясь переходить в контратаки, австро-венгерцы, подпёртые германцами, то за Стоходом германцев теперь было гораздо больше, чем австрийцев, так как тут развёртывалась упорнейшая борьба за Ковель и за Пинский район, который был всецело германским.
В самом Ковеле уже не было австрийских полков, — германцы целиком в свои руки взяли его оборону. Реквизировав у жителей всех лошадей, всю вообще живность, все запасы продуктов, они поставили всех, кто не лежали больными и не были явно дряхлы, на работы по укреплению города. На бетонных площадках с юго-восточной стороны его устанавливались тяжёлые орудия; с запада к городу проводились узкоколейки; не только ежедневно, — ежечасно подвозились новые и новые эшелоны войск. В то же время обречённое на голод население видело, как из города на запад вывозилось всё ценное, так что и сами германцы не питали прочных надежд, что им удастся отстоять город, тем более что сгустились над ними тучи и засверкали в этих тучах молнии как на западе, на реке Сомме, так даже и на востоке, по соседству с фронтом правофланговой армии брусиловского фронта, — у Эверта.
Жестокая канонада на Сомме гремела уже несколько дней подряд, перекликаясь с канонадой у Вердена, где французы контратаками отбили у немцев форт Тиомон, потом вновь потеряли его, потом, через день, вновь отбили, наконец вынуждены были уступить весьма упорному и настойчивому врагу всё изрытое на большую глубину снарядами место, где был форт, оставив за собою склоны холма.
Ещё не ясно было из поступающих донесений, каков размах действий англо-французских армий на Сомме, но известно было, что эти армии численно гораздо сильнее германской и лучше снабжены снарядами.
Неясно пока было и то, кто первый начал действовать на русском Западном фронте, где долго царило затишье. Штаб верховного главнокомандующего сообщал, что немцы открыли сильный огонь к юго-западу от озера Нарочь и одновременно на другом участке при помощи газовой атаки захватили окопы, но потом были из них выбиты; а возле Барановичей русские войска взяли в плен до полутора тысяч человек.
Наконец-то и на втором фронте, у Эверта, началось то, чего долго и напрасно дожидался Брусилов: загремело, — и он уже не мог усидеть в своём Бердичеве.
Когда не день, не неделю, не месяц, даже не год, а уже почти два года изо дня в день мозг одного человека вмещает в себя сотни тысяч людей, раскинутых на многовёрстных пространствах, — людей, то убывающих, то прибывающих снова целыми полками, дивизиями, корпусами, люден, стоящих на страже и обороне огромной с граны, творящих историю великого народа, — его не может быть и не бывает лёгким делом.
Но по странным, однако же неуклонным законам, такой человек начинает чувствовать величайшее облегчение, если в его мозг вливаются ещё сотни тысяч, даже миллионы других людей, занимающих место рядом с прежними.
Несмотря на всю свою неприязнь к Эверту, Брусилов чувствовал себя безмерно помолодевшим, когда раскачался наконец Эвертов фронт, пусть даже зачинщиками в этом были сами же немцы: важно было ведь не то, своя или вражеская ставка вывела его из состояния летаргии, а то, что он выведен, ожил, действует и непременно будет действовать в будущем, так как в ближайшие же дни он продвинется вперёд, и немцы не в состоянии будут остановить движение всего русского фронта, поскольку они зажаты теперь в тугие тиски на Сомме и у Вердена.