Первая мировая. Брусиловский прорыв — страница 68 из 121

   — Предчувствую, что этот Кюи за свою трусость и подлость произведён уже в генерал-майоры и едет сюда, на моё место, принимать сто первую дивизию!

   — Ну что вы, что вы, Константин Лукич! — попробовал даже рассмеяться такому предчувствию Федотов, а Надёжный, который вообще оказался из молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, — дескать, сущие пустяки.

   — Нет, в самом деле — ведь обвинить меня там, в Петрограде, on может в чём ему будет угодно, а раз он пойдёт для этого с заднего крыльца, то и преуспеет. Нот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным огнём! Чего же лучшего и желать?

   — Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что и я надеюсь, и штаб армии тоже, — теперь уже посмеиваясь вполне благожелательно и похлопывай его дружественно по локтю, сказал Федотов. — А доносы на всякого из нас пишут, — на то мы и занимаем видные посты. На нас пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, — он посмотрел на часы, — адмиральский час, и сядем просто обедать.

В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надёжного. Он даже покинул совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина, который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом скрылся.

   — Джек, иси! — крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.

   — Что? Аэропланы? — спросил Надёжный.

   — Да, тройка! Чёрт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от них покоя, ни днём, ни ночью! — взволнованно проговорил Федотов, а Гильчевский подхватил оживлённо и нескрываемо зло:

— Вот то-то и есть, что «сколько машин»! А у нас они где? Две-три сотни на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины — дело новое, и для них заводы нужны, а понтоны — это так же старо, как мир, и для них нужны только плотники, однако и их нет!.. А живём на фронте друг против друга с волками, весьма хозяйственными, а с волками жить — надо по-волчьи и выть!.. А на одном собачьем лае против самолётов далеко не уедешь... так же, как и на доносах Кюнов!


* * *

Весть о неудаче группы генерала Рагозы на Барановичском направлении докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.

В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше трёх тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы вывозят из Барановичей всё ценное в поездах, один за другим уходящих на запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению. Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой всё больше говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты писать о себе Эверт.

Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного ряда причин, наступление, предпринятое на Барановичском направлении, не дало ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия, несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.

Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал Ливенцев. Он продолжал ещё думать, что вот за Западным фронтом придёт в движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец второй фронт разовьёт вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.

Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно ещё было судить, насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах пока не говорилось, — только о сотнях метров пространства.

Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы, чем в России: где мало земли, там её больше ценят.

Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы и не своя совсем, тяжёлая нога.

Он спрашивал Забродина несколько раз:

   — Как же всё-таки? Оперировать будете?

   — Не время, — отвечал Забродин хмуро.

   — Перелом или разрыв?

   — Увидим.

   — Может быть, просветить бы рентгеном?

На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал мизинцем правой руки и отходил от койки.

Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта неопределённость, что такое произошло с нею, как та зависимость от санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьёзно ранен пулей в грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.

Теперь он был почти совершенно неподвижен, — его ворочали, стараясь соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его удручала прежде всего потому, что её видела Наталья Сергеевна.

Когда он был только что привезён в лазарет и увидел, — узнал её, он показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награждённым за то, что пережил на фронте в точение нескольких месяцев. Но теперь он лежал так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться её.

Несказанной радости день ото дня становилось всё меньше. Оставалась только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть, всё-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а её лицо: она склонится над ним, и её мягкие пепельно-золотые волосы закроют его глаза.

Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же, очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из молодых врачей — Хмельниченко:

   — А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?

   — Нет, хуже не должно быть, — отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем уверенно, — так показалось Ливенцеву.

Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, — не слыхала ли она, — врачи о его контузии.

   — Говорят, что трудный случай, — сказала она.

   — А всё-таки? Насколько именно трудный? — допытывался он, стараясь угадать правду по выражению её глаз, по оттенку голоса. — Может быть, придётся совсем проститься с ногой?

   — Нет, что вы! — так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже успокоенно:

   — В каком же смысле всё-таки трудный случай?

   — Говорят... что, может быть, вам придётся пролежать после операции... Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.

   — Неужели целый месяц? — спросил Ливенцев с тоской.

   — Может быть, и месяц, — облегчённо ответила Наталья Сергеевна, которой Забродин назвал гораздо более долгий срок.

Ливенцеву не хотелось, чтобы Наталья Сергеевна помогала Забродину, когда он будет делать ему операцию. Он представлял себя на операционном столе с хлороформенной марлевой тряпкой на лице, с ногою, из которой ланцет выпустит много зловонного гноя, и кощунственным казалось ему такое зрелище для той, которую он любил.

   — Наталья Сергеевна, у меня к вам большая просьба! — обратился он к ней, когда она присела на белую табуретку около его койки.

   — Что такое? — встревожилась она.

И он передал ей то, о чём думал, но она отозвалась, как мать ребёнку:

   — Нечего выдумывать! Непременно буду на операции.

   — Нет, я всё-таки очень, очень прошу не быть, — повторил Ливенцев, а так как в это время подошла к ним Еля, то он обратился и к ней: — И вы, Еля, не смотрите, когда мне будут операцию делать.

Еля поняла, что он только что просил о том же Наталью Сергеевну, и возразила:

   — Вы хотите, чтобы смотрела тогда на вас одна «Мировая скорбь»? Или ещё и Бублик?

   — Они пусть уж, так и быть, если без этого нельзя, — ответил Ливенцев.

   — Нет, без кого-нибудь из нас никак нельзя, а будет из нас та, кого назначат, — объяснила Еля.

   — Постарайтесь, пожалуйста, вы обе, чтобы никого из вас не назначали.

   — Нет уж, я буду сама проситься, — как же можно иначе? — сказала Наталья Сергеевна и заговорила о другом, чтобы его развлечь.

От врачей она слышала, что сама по себе операция не спасёт Ливенцева от осложнений, если они заложены в характере контузии. Она спросила Хмельниченко:

   — А какие могут быть осложнения?

Он ответил:

   — Самое серьёзное из них называется тромбофлебит.

Наталья Сергеевна не знала, что скрывается под этим словом, и он объяснил:

   — Тромбофлебит очень опасен для сердца, также и для головного мозга, но будем надеяться, что его всё-таки не будет. Во всяком случае, примем против этого кое-какие меры.

   — А какие же всё-таки меры? — спросила Наталья Сергеевна.

   — Прежде всего, ногу придётся держать в положении вертикальном. Это, конечно, очень большое неудобство для нашего больного, но придётся ему потерпеть, — сказал Хмельниченко. — Кое-что ещё в смысле режима, затем прижигания раны, после операции дело будет виднее.

День операции наконец был назначен. Забродин, точно угадав желание Ливенцева, взял в этот день к себе и помощницы «Ветер на сцене». Но Наталья Сергеевна всё же была при Ливенцеве, когда его укладывали на носилки, и помогала в этом санитарам. Сквозь приступы боли, наблюдавший за её озабоченным лицом, которое казалось даже побледневшим, спросил её Ливенцев с испугом в голосе: