Свой наблюдательный пункт он устроил, по обыкновению, так близко к окопам, как этого не делал, кроме него, ни один начальник дивизии.
Когда затишье на фронте одиннадцатой армии окончилось, — это было уже в начале июля, — и был назначен Сахаровым день общего наступления — 7-е число, Гильчевский вызвал к себе полковников Татарова и Добрынина, которые должны были вынести со своими полками всю тяжесть броска через Стырь, так как 401-й полк назначался в резерв 402-му, о 403-й — 404-му, каждая бригада должна была действовать нераздельно.
Как студент, отлично подготовившийся к экзамену, прочно зажавший в извилины мозга множество требуемых знаний, бывает настроен самоуверенно и смотрит весело на одних, снисходительно на других из своих товарищей, а на профессоров-экзаменаторов даже с некоторым задором, так и Гильчевский, предусмотревший, по его мнению, всё, что можно было предусмотреть, и всюду наладивший дело близкого боя так, что он не мог окончиться ничем другим, кроме как полной победой, был оживлён и весел, встречая командиров своих атакующих полков у входа в свой штаб в Копани.
— Я вас таким старым польским мёдом угощу, господа, — здравствуйте, — что только ахнете, уверяю!.. Впрочем, не надейтесь, что много вам дам, — только по-про-бо-вать, а то, пожалуй, из-за стола не встанете, и куда же вы завтра тогда годитесь?
Говоря это, Гильчевский наблюдал в то же время выражение лиц обоих полковников и заметил, что Добрынин улыбался открыто всем своим широковатым в скулах лицом, а Татаров напрасно старался выжать откуда-то из затвора улыбку, и она вышла только наполовину, косяком, и застряла, — ни то ни сё, — и тут же ушла снова в затвор.
Это было ново в таком обычно уравновешенном, энергичном, полнокровном человеке, как Татаров, притом же любителе в хорошую минуту покутить на кавказский манер, и Гильчевский про себя отметил это.
Перед стопкою старого польского мёда завязал он, конечно, вполне деловой разговор.
— Я надеюсь, господа, что вы оба досконально изучили свои участки атаки: вы (обращаясь к Добрынину) — переправу против деревни Вербень, вы (обращаясь к Татарову) — переправу между деревней Вербень и деревней Пляшево.
— Так точно, — молодцевато отозвался на это Добрынин, а Татаров сказал глухим, плохо повинующимся ему голосом:
— Трудный участок вы мне отвели, ваше превосходительство.
— Трудный? Чем трудный? — удивлённо насторожился Гильчевский.
— Как же не трудный! Там почти сразу за переправой — лес.
— Ну, какой же это лес, — роща, — постарался как можно мягче поправить Татарова Гильчевский.
— Лес или роща, — эта разница большого значения не имеет, то есть на какую глубину там идут деревья, — возразил Татаров. — Пусть идут хоть всего на четверть версты, — там противник может ко времени атаки целую бригаду спрятать.
— Ну-ну-ну! Так уж и бригаду! — пытался обернуть это в шутку Гильчевский.
Но Татаров продолжал упорно, кивая на Добрынина:
— Против четыреста второго полка — там место почти открытое...
— Почти, однако же не совсем! — подхватил Гильчевский.
— Всё-таки же нет леса!
— То есть рощи, — опять склоняясь к шутливости, поправил Гильчевский.
— Это всё равно... А между тем...
— А между тем, — перебил Гильчевский, — что же прикажете в таком случае делать, если там роща? Ведь прочешут эту рощу насквозь наши лёгкие батареи перед тем, как вашему полку идти в атаку.
— А между тем, — точно не расслышав, договорил, что начал было, Татаров, — и для моего полка, и для четыреста второго вы назначили прикрытие одинаковой силы — батальон.
— А если я считаю батальоны эти неодинаковой силы, а ваш гораздо более сильным, тогда что вы скажете? — начиная уже немного раздражаться, заметил Гильчевский, но Татаров продолжал так же упрямо, как начал.
— Считать, разумеется, нужно число штыков, — пусть даже и грубый счёт, — а не геройство, которого может ведь как раз и не оказаться, — возразил Татаров.
— Э-э, послушайте, да на вас, я вижу, какой-то просто спорный стих напал! — ещё раз попробовал взять шутливый тон Гильчевский. — Комары, что ли, вас искусали?
— Комары, ваше превосходительство, это, конечно, само собою, — не улыбнулся всё-таки и на это Татаров, — они тоже внесут ночью свою долю задержки; но дело не столько в них, сколько...
— А ну-ка, Архипушкин! Давай-ка, бестия, мёду сюда! — не дослушав Татарова, закричал в другую комнату, обращённую в кухню, Гильчевский.
И на подносе, честь честью, Архипушкин внёс закупоренную крепко и залитую с горлышка чёрным сургучом кубастую бутылку старого мёда.
К распитию этой бутылки подошёл и Протазанов. Не зная ещё, как настроен Татаров, он сказал неожиданно для Гильчевского:
— По всем данным и выкладкам понесём мы в этом деле очень большие потери.
— Вы думаете? — спросил Добрынин, про себя, конечно, вполне с ним соглашаясь, а Татаров поддержал уверенно:
— Только слепой этого может не видеть.
Гильчевский делал вид, что очень занят тем, как Архипушкин отбивает черенком складного ножа со штопором сургуч, потом стал следить, правильно ли, не вкось ли он вводит в пробку штопор. Но вот зажал он бутылку между колен, сделал страшное лицо — глаза навыкат, даже покраснел от натуги, и наконец, точно пистолетный выстрел раздался, из горлышка показался дымок.
— Дым столетий! — возбуждённо вскрикнул Гильчевский. — Ну-ка, содвинем бокалы! (Архипушкин очень проворно и умело налил мёду в стопки.) За полную удачу завтрашней операции, господа!
«Содвинули бокалы», но все, как по команде, сначала пригубили, переглянулись, качнули головами и только после всего этого медленно стали втягивать густую хмельную душистую влагу.
— Д-да, это — напиток! — сказал Добрынин, на котором остановил спрашивающий, блестящий возбуждением взгляд Гильчевский.
— Да, конечно, — немногословно хотя, но с явным одобрением напитку поддержал его и Татаров, и Протазанов продекламировал:
— В старину живали деды веселей своих внучат!
— Живали-то живали, а что же они жевали? — подмигнул Архипушкину Гильчевский и усадил всех за стол.
За столом он был очень оживлён, как студент, получивший на экзамене даже от самого придирчивого профессора отличную отметку: он видел, как постепенно расходится то, что отягощало лучшего из его полковых командиров, и он становится веселее и разговорчивей.
А на Протазанова, которому вздумалось во второй раз высказаться по поводу больших потерь, какие ожидают дивизию, он даже прикрикнул:
— Да что вы раскаркались, не понимаю! Разве мы одни будем форсировать Стырь? А десятая дивизия? Ведь она получила понтоны и гораздо раньше нас на том берегу очутится! Какие же особенные потери? Надо только почаще справляться, как у них там идёт дело и будет идти дальше; также и со сто пятой дивизией держать связь. Фронт всего корпуса, фронт шириною в семнадцать вёрст, двинется вдруг сразу на этих каналий, — и что же вы думаете, что они устоят? Такого лататы зададут, что только держись! Только бы конницу, конницу чтобы вовремя вызвать, — э-эх!
— Конницу едва ли на тот берег приманишь, — заметил Татаров.
— Ну вот, опять двадцать пять! Почему именно? — вознегодовал Гильчевский.
— Побоится, что в болотах утонет.
— Да ведь загатим мы болота около мостов досками, — на то же они и лежат, где надо! Загатим для артиллерии нашей!
— В том-то и дело, что артиллерия-то наша, а конница — корпусный резерв, — отозвался на это Протазанов.
— Да ведь теперь уж другая дивизия, не седьмая, за нашей спиной спасается!
— Они ведь все одинаковы, — меланхолически сказал Добрынин. — И на Западном фронте, сколько я замечал, и на этом, я думаю, тоже.
Действительно, 7-ю кавалерийскую дивизию уже передвинули гораздо южнее, а в резерв 32-го корпуса прислали другую, сводную, и Гильчевский втайне соглашался, конечно, что помощи от неё смело можно не ждать, но ему во что бы то ни стало хотелось быть упористее и стремительнее хотя бы в том решении трудной задачи, которую он так ясно разработал во всех мелочах.
Налёт конницы на отступающего в беспорядке противника ярким последним штрихом входил в ту картину, которую он нарисовал себе размашисто и, как ему казалось, безошибочно в точности линий и красок.
Убедившись из застольной, как бы между прочим ведшейся им беседы, что оба командира атакующих полков отчётливо представляют, что они должны будут сделать в ночь на 7 июля, он простился с ними так же оживлённо, как их встретил.
Если мосты против деревень и были взорваны, то не во всю длину превращены они были в обломки или сгорели: часть их, ближайшая к правому берегу, всё-таки уцелела. Уцелела, конечно, и большая часть свай в воде.
К этим обломкам мостов исподволь по вечерам подвозился лес, чтобы в начале ночи на 7-е июля, когда белый туман, повисший над рекою, закутывал берега, но вблизи от луны было светло, все восемь рот обоих атакующих полков могли бы перебраться через Стырь, настелив на сваи доски.
Эти часы, когда налаженное уже дело переправы могло сорваться при чуткой бдительности противника, были особенно тревожными и для Татарова с Добрыниным, и для батальонов прикрытия, и для сапёров, работа которых должна была начаться, когда переберутся на тот берег оба батальона, и особенно для Гильчевского.
Он, как дирижёр оркестра, начавшего исполнять увертюру большой вещи, написанной им самим, был весь обострённое внимание, — не начнут ли резать слух фальшивые ноты, не сорвётся ли всё дело в самом начале.
Так как атакующими были вторые полки обеих бригад, то обоим бригадным командирам — Алфёрову и Артюхову — приказал он наблюдать за точностью исполнения. В этот ответственный час вся дивизия жила только одним: удастся или пет крупному отряду — восьми ротам — перебраться и закрепиться без того, чтобы поднять большую тревогу у противника.