На полдороге мы встретили колонну солдат, маршировавшую по четыре человека в ряд — они отправлялись на фронт. Едва ли треть их была с винтовками.
Шли они тяжёлой, колеблющейся походкой обутых в сапоги крестьян, держа головы кверху и размахивая руками — бородатые, опечаленные гиганты с кирпично-красными руками и лицами, в грязных подпоясанных гимнастёрках, скатанных шинелях через плечо, с сапёрными лопатами у поясов и громадными деревянными ложками за голенищем. Земля дрожала под их шагом. Ряд за рядом направлялись мужественные, печальные, равнодушные лица в сторону запада, к неведомым боям за непонятное дело. Маршируя, они пели песню, такую же простую и потрясающую, как еврейские псалмы. Шедший во главе колонны офицер пропел: первую строку, её подхватил старший унтер-офицер, и вдруг, словно прорвавшая плотину вода, хлынул из могучих грудей нежданный подмывающий поток глубоких, уверенных голосов трёх тысяч человек — волна звуков, напоминавших гремящий орган:
Последний нынешний денёчек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Они прошли. Волны медленного хора нарастали и падали всё слабее и слабее. Мы проезжали между бесконечными лазаретами, из окон которых рассеянно высовывались страшные, все в белом, фигуры с посеревшими от долгого лежания лицами. Улицы были полны солдатами — раненые на костылях, старые запасные действительной службы и юнцы, которым нельзя было дать больше семнадцати. На каждого вольного приходилось три солдата, хотя это отчасти могло быть следствием и того обстоятельства, что много евреев было «пущено в расход», когда русские заняли город, — тёмная и кровавая тайна. На каждом углу стоял вооружённый часовой, угрожающе поглядывая на всех прохожих взглядом недоверчивого крестьянина. И когда мы проезжали мимо них в стэтсоновских шляпах, спортивных бриджах и крагах, — никогда не виданных прежде в этой стране одинаковой одежды, — он и глазели на нас, открыв рты. На их лицах можно было прочесть тяжело возникавшее сомнение, но мы уже были далеко.
— Стой! — закричал часовой у штаба командующего, беря ни изготовку. — Стой! Кто такой?
Мы спросили офицера, который мог бы говорить по-французски или по-немецки.
— Вы немцы? — спросил он, употребляя старинное крестьянское название германцев, происходящее от слова «немой», так как первые приезжавшие в Россию германцы не знали местного языка.
— Мы американцы.
Остальные солдаты столпились, чтобы послушать.
— Американцы! — произнёс с хитрой улыбкой какой-то человек. — Если вы американцы, то скажите-ка мне, на каком языке говорят американцы?
— Они говорят по-английски.
Тогда все они пытливо уставились на вопрошавшего. Тот кивнул. Появился офицер, строго смерил нас с головы до ног и спросил по-немецки, кто мы такие и что мы тут делаем. Мы объяснили. Он почесал в затылке, пожал плечами и исчез. Затем с шумом вынырнул человек с всклокоченной бородой и попробовал говорить с нами на русском, польском и на ломаном французском. Для него это оказалось делом явно невыполнимым. Не зная, что предпринять, он стал расхаживать, пощипывая бороду. В конце концов он разослал по всем направлениям вестовых и жестом пригласил нас следовать за собой. Мы вошли в обширную комнату, прежде, по-видимому, бывшую театральным залом, так как на одном конце её возвышались подмостки, занавешенные пышно раскрашенной занавесью. Около тридцати человек в полной военной форме гнули спины над столами, трудолюбиво выписывая от руки бесконечные «отношения» бюрократической рутины. Один из них осторожно пробовал новое изобретение, пишущую машинку; очевидно, никто из них прежде её не видывал, и она доставляла всем великое наслаждение.
Из соседней комнаты вышел молодой офицер и начал обстреливай. нас строгими вопросами на беглом французском. Кто мы такие? Что мы здесь делаем? Каким образом мы сюда приехали? Мы рассказали историю своих мытарств.
— Через Буковину и Галицию! — он был поражён. — Но никому из штатских не разрешается въезд в Буковину и Галицию!
Мы предъявили свои пропуска.
— Вы корреспонденты? Но разве вы не знаете, что корреспондентам запрещён въезд в Тернополь?
Мы указали ему на тот факт, что мы уже въехали сюда. Он, казалось, растерялся.
— Чего же вы хотите?
Я сказал ему, что мы хотим побывать на фронте — девятой армии и, по просьбе американского посла в Бухаресте, разыскать нескольких американских граждан, живших в Галиции. Ой пробежал глазами список имён.
— Ба! Евреи! — заметил он с отвращением. — Почему ваша страна принимает в подданство евреев? А если уж принимает, то почему не держит их у себя дома? Вы куда хотите направиться? Стрый? Калуш? Проехать туда невозможно.
— А, — сказал я, — значит, Стрый и Калуш теперь уже на первой линии?
Он усмехнулся.
— Нет. На второй линии — германской второй линии.
Мы поразились быстроте германского наступления.
— Это только вопрос времени, — равнодушно начал он. — Они скоро будут здесь.
Внезапно он стал весь внимание.
— Генерал!
Тридцать писак разом вскочили на ноги.
— Здорово, ребята, — раздался приятный голос.
— Здравия желаем, ваше с-ство! — закричали писаря в один голос и снова сели за работу.
Генерал Лечицкий оказался человеком, ещё не достигшим средних лет, с живым, улыбающимся лицом. Он отдал нам честь и радушно пожал руки.
— Так вы хотите побывать на фронте? — сказал он, когда офицер доложил ему о нашем деле. — Я не понимаю, каким образом вам удалось проехать сюда, ведь корреспондентам пребывание в Тернополе совершенно не разрешается. Однако ваши бумаги в полном порядке. Но я не могу разрешить вам посетить передовые позиции: великий князь издал приказ, абсолютно запрещающий это. Вам лучше поехать в Львов — Лемберг — и попытаться добиться разрешения через князя Бобринского[31], генерал-губернатора Галиции. Я вам дам пропуска. А пока что вы можете оставаться здесь, сколько потребуют ваши дела...
Он поручил нас молодому прапорщику, говорившему по-английски, и распорядился, чтобы нам приготовили комнату в отеле, предназначенном для штабных офицеров, и обед в офицерской столовой.
Мы были поражены городом: Тарнополь был полон войсками — полки, возвращавшиеся с позиций на отдых, отправляющиеся на фронт, свежие пополнения, прибывающие из России в военной форме, ещё не истрёпанной в битвах. Могучие хоровые песни сталкивались и разбивались друг о друга непрестанными волнами сильных голосов. Только немногие были вооружены. Длинные товарные поезда, груженные несметным количеством муки, мяса и консервов, тянулись на запад, военного же снаряжения мы не видали. [...]
За четырнадцать часов мы проехали только сорок пять миль. Мы часами стояли на разъездах, пропуская воинские эшелоны и длинные белые ряды молчаливых вагонов, пахнувших йодоформом. И снова пространства желтеющих тяжёлых хлебов — замечательный урожай здесь.
Страна жила солдатами. Ими были набиты все станции; полки, лишь наполовину вооружённые, рассаживались вдоль платформ в ожидании своих поездов. Поезда кавалерии с лошадьми, платформы, высоко нагруженные продовольствием, беспрестанно попадались нам навстречу. Повсюду крайняя дезорганизация: расположившийся у железнодорожного полотна батальон ничего не ел весь день, а дальше громадный навес — столовая, в которой портились тысячи обедов, так как люди не прибыли вовремя. Нетерпеливо гудели паровозы, прося свободного пути... На всём лежал отпечаток безалаберно затраченных повсюду огромных сил.
Какая разница с бесперебойной германской машиной, которую я видел в северной Франции четыре месяца спустя после оккупации. Там тоже стоял вопрос о транспортировании миллионов людей, о переброске их из одного места в другое, о перевозке для них оружия, снаряжения, еды и одежды. И хотя северная Франция покрыта железнодорожной сетью, а Галиция нет, германцы построили новые четырёхпутёвые линии, устремившиеся через всю страну и врезавшиеся в города через железобетонные мосты, сооружённые в восемнадцать дней. В германской Франции поезда никогда не опаздывали.
Громадный вокзал в Лемберге[32] — или Львове, по-польски — был забит пробегавшими с криком войсками, солдатами, спавшими на заплёванном полу, обалдевшими беженцами, бестолково бродившими повсюду. Никто нас ни о чём не спрашивал и не останавливал, хотя Лемберг был одним из запрещённых для въезда мест. Мы проехали через старинный королевский польский город, между мрачными стенами больших каменных построек, похожих на римские или флорентийские дворцы — некогда резиденция самого заносчивого дворянства в мире. На маленьких площадях, между извилистыми средневековыми улицами, стояли старинные готические церкви — высокие, узкие крыши, тонкие башенки, искусно выложенные камнями, с разноцветными окнами. Необъятные постройки в современном германском стиле выдавались на ярком небе; встречались ювелирные магазины, рестораны, кафэ и широкие, зелёные скверы большого города. Жалкие еврейские кварталы раскинулись на бойких улицах, заваленных мусором и многолюдных от суматохи; но здесь дома их и магазины были просторней, чаще слышался смех, и чувствовали они себя свободней, чем в других местах, которые мы видели. Солдаты — повсюду солдаты, — евреи и быстрые, размахивающие руками поляки — толпились на тротуарах. Повсюду раненые — выздоравливающие. Целые улицы домов превращены во временные лазареты. Никогда, ни в одной стране во время войны не видывал и такого колоссального количества раненых, как в русской прифронтовой полосе.
«Отель Империаль» был старым дворцом. В нашей комнате, площадью двадцать пять футов на тридцать и вышиной в четырнадцать футов, внешние степы были девяти футов толщины. Мы позавтракали, затерянные в пустыне этих обширных апартаментах, а затем, так как в наших пропусках значилось, что «податели сего должны немедленно явиться в канцелярию генерал-губернатора Галиции», направились в старинный замок польских королей, где местная русская бюрократия действовала теперь со своей неуклюжей бесполезностью.