Все воюющие стороны понимали, как важна для них поддержка Америки, и активно боролись за ее покровительство. The Times хвасталась в августе: «Британский народ с глубочайшим удовлетворением отмечает, что дело, за которое он сражается, вызывает безоговорочное сочувствие у наших американских собратьев»{894}. В действительности все обстояло сложнее. Редактор из Индианы с презрением, которое разделял весь Континент, писал: «Никогда еще мы не благодарили так горячо наших праотцов за то, что они в свое время отделились от Европы»{895}. Президент Вудро Вильсон, хоть и не возлагал всю вину за развязывание войны на Германию, считал (как несгибаемый моралист), что немецкая и австро-венгерская государственные системы нуждаются в радикальном преобразовании. Американские промышленники (по крайней мере в частных беседах) выражали заинтересованность в таком исходе, который ослабил бы Германию как конкурента на мировом рынке. США с самого начала больше тяготели к Антанте, в ее поддержку высказывался ряд влиятельных американцев – в частности, бывший президент Теодор Рузвельт. Он делал упор на права маленьких стран, особенно Бельгии, хотя до трагедии с затонувшей в 1915 году Lusitania выступал скорее за нейтралитет, чем за участие Америки в войне. Однако Центральные державы тоже находили сторонников, особенно в немецких диаспорах. 14 августа в Штатах было учреждено немецкое информационное бюро, а вслед за ним открыли свое и союзники.
19 сентября на фоне поражений во Франции цензура ужесточилась радикально: запретили редакционные ремарки, содержащие «неумеренные нападки на правительство или верховное командование армии», а также «статьи, призывающие к прекращению или приостановке военных действий»{896}. В начале октября на неделю закрыли газету Клемансо l’Homme libre, выявившую вопиющий факт неоказания помощи раненым. Министры требовали от всех изданий прекратить публиковать списки погибших{897}. В Германии жесткая цензура на газетные комментарии была введена лишь в 1915 году, однако после учреждения в октябре 1914 года центрального органа цензуры в Берлине было официально запрещено обсуждать отступление и поражение на фронте, а также критиковать государственную политику, военные планы и вообще иметь мнение, не совпадающее с официальной точкой зрения, превозносящей военные заслуги страны.
На раннем этапе войны безжалостная цензура вызывала горячее одобрение. Писатель Хилэр Беллок утверждал, что плохие новости, равно как и разглашение военных тайн, следует запретить: «Мудрее всего держать народные массы в неведении относительно промаха, который можно быстро исправить, а также просчетов или даже пороков правительства, устраненных до того, как они станут по-настоящему опасными»{898}. Позже Беллок писал Гилберту Честертону: «Иногда приходится идти на откровенную ложь в интересах отечества». Однако отношения между британским правительством и прессой были отравлены драконовской политикой цензуры в первые месяцы войны, а также вымарыванием даже тех новостей с фронта, которые в любом случае были прекрасно известны врагу.
Все воюющие стороны стремились привлечь к себе на службу самые острые и бойкие перья. Анатоль Франс обличал не только кайзеровскую власть, но и немецкую культуру, историю и даже вино. Композитор Камиль Сен-Санс ополчился на Вагнера. Некоторые писатели искали способы обелить убийство. В эссе о войне и литературе, вышедшем в начале осени 1914 года, Эдмунд Госс называл войну «великим дворником разума». Он сравнивал реку крови с потоком, призванным «очистить застойные пруды и пробить засорившиеся каналы мысли». Сэр Артур Конан Дойл, создатель Шерлока Холмса, доказывал в своем сочинении «К оружию!»: «Счастлив тот, кто умирает с мыслью, что в эту суровейшую годину он послужил отчизне до последнего вздоха».
18 октября 54 выдающихся литератора подписались под статьей в New York Times, озаглавленной «Знаменитые британские писатели в защиту участия Англии в войне». Под статьей красовались факсимильные автографы. Один из присутствовавших в том списке, Арнольд Беннет, написал за все время войны более 300 пропагандистских статей. В письме американскому издателю Беннет признавался, что первую свою заметку «Свобода. Заявление по делу о Британии», опубликованную в октябре 1914 года, он написал, опасаясь, как бы «давление со стороны пацифистов и финансистов»{899} в Британии и США не «спровоцировало слишком раннее прекращение войны» – до того, как с немецким милитаризмом будет решительно покончено. Когда один из авторов New Statesman усомнился в праве литераторов читать мораль на тему войны и мира, Беннет ответил свысока: «Поскольку война – это в первую очередь проявление человеческой натуры, триумф инстинкта над разумом, почему бы серьезным авторам (которые вроде бы немного разбираются в человеческой природе…) не высказаться по поводу феномена воюющей страны, не подвергаясь оскорблениям»{900}. Между тем Беннет вместе с Фордом Мэдоксом Фордом и рядом других писателей получал крупные чеки за услуги от правительственного бюро пропаганды, учрежденного в Веллингтон-Хаусе{901}.
В Германии один ученый подсчитал в сентябре, что 43 из 69 немецких историков работают над статьями о войне. Рудольф Эйкен, преподаватель философии в Йене и нобелевский лауреат, произнес в 1914 году 36 пропагандистских речей. Берлинский философ Алоиз Риль разглагольствовал в печати, что «наша первая победа… была победой над самими собой. Никогда еще народ так не сплачивался, как в те первые, незабываемые, августовские дни. <…> Каждый из нас ощущал, что мы живем ради единства и единство живет в каждом из нас»{902}. Одним из самых ярких примеров предательства научных интересов стал так называемый «Манифест немецких интеллектуалов» («Манифест девяноста трех»), подписанный в октябре 93 представителями интеллигенции во главе с Ульрихом фон Виламовицем-Меллендорфом, заявляющими протест против «лжи и клеветы» союзников, которые «стремятся запятнать честь Германии в ее тяжелой борьбе за существование – борьбе, которая была ей навязана».
Напор печатного и устного слова стремительно усиливался. Разрушение Лувена и артиллерийский обстрел собора в Реймсе стали сильными козырями, доказывающими, что союзники защищают завоевания цивилизации от орды немецких варваров. Во Франции католиков и секуляристов, между которыми до войны наблюдался глубокий раскол, объединила теперь общая ненависть ко всему немецкому. В Британии Веллингтон-Хаус выпустил доклад, составленный Комитетом лорда Брайса по расследованию бесчинств, учиненных немцами в Бельгии и Франции, – доклад задевал за живое, несмотря на протокольный язык.
Несколько французских писателей заявили, будто нашли существенные физические различия между своими соотечественниками и народом кайзера. Выдающийся историк Огюстен Кошен всерьез утверждал, будто у немцев существует свой особый запах – «очень стойкий, от которого невозможно избавиться»{903}, – а также исключительно немецкая разновидность блох, которые якобы крупнее французских. Вот такие перегибы и внушали мыслящим людям отвращение к пропаганде. Чем дольше длилась война и чем больше ужасов она приносила, тем больше становилось тех, кто скептически воспринимал какие бы то ни было факты и доводы в защиту мотивов собственных государств.
Тем, кто считает, что лишь современные СМИ склонны к преувеличению, фантазиям и лжи, полезно посмотреть, какой разгул вымысла и нелепых слухов царил в мировой прессе в 1914 году. Daily Mail опубликовала подробный рассказ о победе в полностью вымышленном морском сражении. «Порочащие слухи расходятся со скоростью лесного пожара, – писал доктор Ойген Лампе в начале сентября 1914 года в Любляне. – Когда двое встречаются на улице, неизменно звучит вопрос: “Какие новости?” Никто ничего не знает, но всегда найдутся те, кто верит и передает самые худшие вести. Неделю атмосфера была крайне напряженной. Семьи, из которых ушли на фронт мужья и сыновья, скорбят, молятся и дрожат в страхе. Газеты добываются с боем. Потом начинаются перешептывания: наших в списке раненых нет. Нам не хотят говорить! Их так много, что всех попросту не переписать!»{904}
Мало кто из журналистов, которым поручалось писать о войне, разбирался в военном деле, и их дилетантство давало о себе знать. Началу траншейной войны французская пресса сперва обрадовалась, увидев в ней трусливую уловку немцев, которых тут же презрительно окрестили «кротами»{905}. Многие газеты охотно муссировали слухи о слабостях противника, упадке боевого духа и перебоях с питанием. Австрийские города якобы умоляли итальянцев спасти их от надвигающейся голодной смерти{906}, а Германия, если верить печатному слову, безуспешно пыталась вербовать тех же итальянцев на смену мобилизованным фабричным рабочим. В конце сентября The Times, сделав подсчет на основании списков погибших и раненых, пришла к сильно преувеличенному выводу, что британцы потеряли за месяц боев 40 % офицеров. Людвиг Витгенштейн писал 25 октября с дозорного корабля на Висле: «Вчера вечером пришло глупое донесение, будто Париж взят. Поначалу я обрадовался, но потом понял, что такого быть не может. Эти выдуманные донесения всегда плохой знак. Когда есть хорошие новости, выдумки не нужны»{907}