Во всех армиях приходилось вводить суровые меры для поддержания дисциплины. Когда часть Фрэнка Ричардса наконец получила передышку и была отозвана с передовой, командир воспользовался оказией, чтобы ввести дополнительные марш-броски – запоздалое наказание для всех тех (включая офицеров), кто отстал от строя во время отступления из Монса. Маршировать (чертыхаясь на каждом шагу) пришлось даже тем, кто принимал участие в штыковой атаке с другой частью. На постое тот же самый любитель муштры ввел высшую меру полевого взыскания для нарушителей дисциплины. Если обычно провинившихся хлестали кнутом на тележном колесе, то здесь их привязывали к ограде фабрики в Уплине. Вокруг собирались местные жительницы – одни посочувствовать, другие поиздеваться. Кто-то из солдат сказал, что само наказание ему нипочем, но «чтобы на него глазела толпа лягушатников, это уж дудки»{1119}.
Каждая страна карала бегство с поля боя и дезертирство расстрелом, хотя немцы по сравнению с союзниками казнили гораздо меньше. Люсьен Лаби видел, как расстреливали француза из велосипедного полка, приговоренного за уход с поста перед приближением врага: «Он принимает смерть мужественно, расстегивает мундир и просит: “Дорогие товарищи, стреляйте в грудь, не в голову”»{1120}. Приговоренный отказался от повязки на глаза и прокричал напоследок: «Да здравствует Франция! Да здравствует Эльзас!» Эдуард Бер описывал позорно затянутую казнь у бельгийцев: двоих приговоренных привязали к столбам, и расстрельный взвод из 10 человек по приказу выпустил залп. Один из приговоренных был убит, но другой, по свидетельству врача, оказался еще жив и что-то пробормотал командиру, который, в свою очередь, велел капралу добить умирающего. Но и после этого выстрела врачу не удалось констатировать смерть. Тогда офицер выхватил у капрала винтовку и сам избавил несчастного приговоренного от мучений. Бер писал: «Офицеры удалились, солдаты разрезали веревки и сняли трупы. Все были потрясены. Я услышал, как один сказал: “Лучше пусть мне оторвет голову немецким снарядом, чем изрешетит такой вот бестолковый олух”»{1121}.
Скука и малоподвижность вынуждали обитателей траншей искать способы скрасить заточение на позициях. Фрэнк Ричардс называл колоду карт «Библией бывалого солдата»{1122}. Они с товарищами без устали резались в «Наполеона», очко, покер, «Корону и якорь». Сержант Альф Брисли неделю вырезал герб Гэмпширского полка на стенке мелового карьера под Шеман-де-Дам – позже эту галерею продолжили французские и немецкие солдаты. Эдуард Кердеве с восхищением смотрел, как десяток поглощенных игрой в самодельный бильярд солдат не обращает ни малейшего внимания на рвущиеся неподалеку снаряды. Наконец грохнувший совсем близко взрыв заставил их оторваться. «Эти недоумки нам всю игру испортят!» – послышался раздраженный возглас.
Буксующие военные действия создавали спрос на новые таланты. Известный французский художник Гиран де Шевола, служивший в армии телефонистом, первым начал маскировать артиллерию материалами, помогающими слиться с ландшафтом, – камнями, травой, ветками деревьев. После Марны он заручился поддержкой Пуанкаре и Жоффра для воплощения своих замыслов. «Я использовал методы кубистов», – писал он позже. Трудился он не один, привлекая на подмогу коллег – Форена, Дюнуайе де Сегонзака, Альбера Лорана, Абеля-Труше, Девамбе, Буссенго, Дюфрена, Камуана, Жольма, Брака и Роже де ла Френе, а также скульпторов – Деспио, Бушара и Ландовски. Камуфляж приобрел популярность. Андре Маре обучил новой технологии британцев, а сам хранил альбомы, где зарисовывал акварелью собственные шедевры – наблюдательные пункты в искусственных деревьях и поддельных развалинах{1123}.
«До мертвых нам уже нет дела, мы заботимся только о живых, – писал Франсуа Майер 28 ноября. – И это обесценивает все жертвы. Тот, кто не видел войны, не видел ничего. Им не доводилось есть, смеясь и болтая с товарищами, рядом с трупами, на которые слетаются вороны. Это просто ужасно»{1124}. Эдуард Кердеве тоже замечал это очерствение. Как-то раз он наткнулся на мертвого немца, привалившегося спиной к ранцу. Видимо, он истекал кровью достаточно долго, чтобы успеть накрыться брезентовой подстилкой от дождя. «У него хватило времени вынуть из кармана шинели фотографию молодой жены и двух маленьких, пухлых дочек»{1125}. Кердеве ужаснуло, что его соотечественники не только не подумали похоронить немца, но и подрисовали усы на фотографии, зажатой в окоченевшей руке. Французский сержант писал жене в декабре: «Во время затишья в нескольких метрах от нас прошли санитары с трупом на носилках. Кто-то обернулся посмотреть, но остальные продолжили перекидываться в карты как ни в чем не бывало»{1126}.
Сержант Густав Сак смотрел из траншеи под Ардекуром на лежащие две недели непогребенными французские трупы, из ранцев которых ночные патрули потихоньку таскали пайки. «Открываешь банку, не в силах до конца побороть отвращение, но потом все-таки ешь. Dulce et decorum est pro patria mori[34]. Жуть, просто жуть. Если бы можно было напиться до беспамятства…» Стенки траншей, рывшихся с таким трудом, осыпались от сырости. Если дожди затягивались, то рушились и земляные своды блиндажей, «и мы барахтались в грязи, как свиньи»{1127}. Мыслящему человеку невыносимо было смотреть на все это. Немецкий лейтенант артиллерии Адольф Шпеманн писал с рубежей на Сомме 1 ноября:
«В этом прекрасном осеннем свете вид на долину открывается великолепный, несмотря на однообразный пейзаж. Но все перекопано, перерезано километрами траншей и окопов; такое впечатление, что это одна общая траншея, тянущаяся от Дюнкерка до Вердена. Вся долина кажется мертвой и пустынной. <…> В поле пасутся несколько коров, а на вражеской территории видно пашущих крестьян и иногда какая-нибудь машина проезжает. Завтра нужно снести шпиль тьепвальской церкви: слишком хороший ориентир для французской артиллерии, ставит под угрозу все наши позиции. На шпилях удобно устраивать наблюдательные посты, поэтому они излюбленная мишень артиллерии. В позьерскую башню тоже закладывают взрывчатку, чтобы сразу же обрушить, если враг начнет стрелять. Глядя на всю эту разруху, не устаешь ежечасно благодарить Господа, что мы перенесли войну на вражескую территорию. Будь это наша земля, что сделали бы с ней эти нелюди?»{1128}
Шпеманну вторил Алоизий Левенштайн: «Бедные жители! Каждый раз думаю, слава Богу, что война не в нашей стране»{1129}. Немецкое военное руководство, глядя на разорение Франции и Бельгии, понимало, что по окончании войны будет много споров о том, кто виноват. В декабре ставка верховного командования отдала приказ фотографировать занимаемые города и здания в доказательство их целости и сохранности. Если позже их уничтожат, Германия предъявит факты, что разрушение – дело рук союзников.
Зигмунд Фрейд, хоть и не воевал, осознавал беспрецедентность текущего конфликта: «Эта война не только более кровавая, чем предыдущие, но и более жестокая, более безжалостная, неумолимая. <…> Она сметает все принципы, которые мы чтим в мирное время и которые называем правами человека. Она не снисходит ни к раненому, ни к врачу, она не делает различий между мирным жителем и воюющей частью населения»{1130}. Международный комитет Красного Креста, расположенный в Женеве, насчитывал всего 16 человек в сентябре 1914 года, когда вышел первый список французских пленных в Германии, который МККК должен был передать в Париж{1131}. Однако уже в октябре круг обязанностей организации разросся вместе со штатом, сначала увеличившимся до 200 человек, а затем и до 1200.
Именно МККК стал отвечать за организацию визитов нейтральных наблюдателей в лагеря пленных всех воюющих стран. Согласно отчетам этих инспектирующих, немцы, французы и британцы выполняли свои гуманитарные обязательства перед военнопленными – в отличие от австрийцев и русских. В немецких лагерях французские и российские заключенные сосуществовали довольно мирно – обучали друг друга языкам и обсуждали культурные особенности своих стран. Французский заключенный Андре Варно, несколько идеализируя, писал, что этот совместный опыт «порождает высокий интернационализм, из которого немцы оказываются исключенными и который заставляет наши сердца биться в унисон». Алоизий Левенштайн сообщал домой, что раненые французские пленные пользуются большей любовью, чем англичане, поскольку охотно благодарят немецких медсестер. Тогда как англичане, по его словам, «неблагодарные грубияны»{1132}.
Гражданское население в прифронтовой полосе так или иначе страдало от военных действий. Жители городов и сел юго-запада Германии и востока Франции привыкали к постоянному аккомпанементу артиллерийской канонады. Многих ни в чем не повинных граждан расстреливали как лазутчиков. По свидетельству местных, отечественная армия разоряла хозяйство не меньше врагов. Бельгийский рядовой Шарль Стайн ввязался в перепалку с фермером-соотечественником, возмущавшимся, что солдаты тащат со дворов солому себе на тюфяки. Стайн возразил, что немцы на их месте устроили бы настоящий разгром. «Нет, – не сдавался фермер, – немцы здесь уже были до вас и, как порядочные люди, платили за все, что брали»