Первая мировая война в 211 эпизодах — страница 68 из 94


Почему представление не заканчивается традиционно, пением “Марсельезы”? Командир дивизии удивлен и немало возмущен. Директор театра объясняет, несколько смущенно и сбивчиво, что “по горькому опыту известно: теперь, когда боевой дух почти на нуле, лучше избегать исполнения французского национального гимна перед солдатами”.

Ведь всего три месяца прошло с тех пор, как прекратились мятежи во французской армии, и только теперь она вновь боеспособна. Но не как прежде. За внешним спокойствием скрывается напряженность.

Наверное, мятежи в армии в конце апреля можно описать как взрыв разочарования. Генералы и политики пеняют на подстрекательство социалистов, пацифистскую пропаганду, распространение революционной заразы из России и прочее. Но кроме того, весна во Франции вообще выдалась тревожная. Несомненно, речь шла о том же отвращении к войне, что и в России. И оно обрело примерно те же формы: неповиновение, забастовки, демонстрации. Армейские мятежи никогда не являлись частью какого-то организованного движения, правильнее описывать их как забастовки. И мятежниками двигали не мечты о будущем, а повседневные кошмары. За всем этим крылось колоссальное разочарование.

Масштабное апрельское наступление французской армии сопровождалось все теми же риторическими и напыщенными призывами, что и наступление в Шампани осенью 1915 года: подготовка безупречна, немцы сломлены, прорыв обеспечен, победа за нами и так далее. Пустые обещания, что война закончится за 48 часов, заставили даже самых изнемогающих мобилизовать свои силы. Allons enfants de la Patrie / Le jour de gloire est arrivé![242] И когда потом все опять застопорилось, обернувшись минимальными успехами ценой максимальных потерь, терпение лопнуло[243].

Батальону Арно вроде бы удалось избежать мятежей, ведь он прибыл из Вандеи, региона, которому чужды революционные традиции. Но однажды ночью акт неповиновения затронул все-таки и их — батальон должны были отвести с передовой после десяти дней оборонительных боев, но стало известно, что прибытие смены откладывается на 24 часа. Батальон, который должен был занять их место, отказался идти в окопы до тех пор, пока не будут выполнены его особые требования.

Наверное, потому, что его дивизия устояла перед соблазном мятежей, ее командир потребовал, чтобы в конце представления исполнили “Марсельезу”. Директор театра нехотя согласился. Представление в этот день было знаком внимания и заботы о войсках, которые под натиском мятежей приходилось демонстрировать всеми способами. Играли под открытым небом, чтобы вместить всех желающих. Впрочем, это было несложно, лето в самом разгаре.

В конце звезда спектакля вышла на импровизированную сцену. Это сама Мари Дельна, лучшее контральто Европы того времени, с успехом уже целое десятилетие выступающая в парижской Опере, разумеется, а еще в миланском Ла Скала, лондонском Ковент-Гардене и в Метрополитене в Нью-Йорке. Иными словами, звезда, большая знаменитость. Большая и физически, как увидел Арно и остальная публика. Хрупкая сильфида, знакомая им по афишам и фотографиям, предстала в облике весьма упитанной дамы в чем-то наподобие белой сорочки, с триколором в руке. Но пела она столь же прекрасно, как и раньше. Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons! / Marchons, marchons![244]Конечно же эти призывы взяться за оружие, построиться побатальонно и выступить звучали несколько провокационно в нынешнем положении, когда определенная часть не желала делать ни первого, ни второго, ни тем паче третьего.

Когда певица допела последние строки, аплодисменты слились со свистом солдат. Командир дивизии взбесился и отдал приказ выявить свистунов. Но все напрасно.

160.

Июльский день 1917 года

Паоло Монелли видит расстрел двух дезертиров


Светает. Вся рота замерла в ожидании на небольшой прогалине в лесу. Здесь же и расстрельный взвод. И врач. И священник, который ужасается и содрогается от того, что сейчас предстоит. Появляется первый из двух приговоренных.

Вот он, первый осужденный. Плач без слез, хрип из перетянутого веревкой горла. Ни слова. Глаза его ничего не выражают. На лице — лишь тупой страх, словно у животного, которого ведут на бойню. Его подводят к ели, он не может стоять на ногах и опускается на землю. Приходится привязать его к стволу телефонным кабелем. Священник, мертвенно-бледный, обнимает его. Тем временем взвод выстраивается в два ряда. Стрелять будет первый ряд. Полковой адъютант объявляет: “Подам знак рукой — стреляйте”.

Эти двое — солдаты из их собственного соединения. Во время жестоких боев на горе Ортигара их отправили в долину в качестве вспомогательной силы. Трех дней на передовой им хватило, чтобы они больше не вернулись назад. Военный трибунал в Энего приговорил их к смертной казни за дезертирство. Дисциплина в итальянской армии была суровой, почти драконовской[245]. После приговора солдат отправили назад в их соединение, которое и должно было привести приговор в исполнение (на глазах у всех, для устрашения других и в назидание); их сопровождали двое военных полицейских, не склонные рассказывать, что ждет дезертиров. Заключенные в хибарку, они кричали, рыдали, молили, пытались вести переговоры: “Обещаем ходить в дозор каждую ночь, господин лейтенант”. Но все напрасно. Тогда они прекратили кричать, рыдать, молить и вести переговоры. Единственное, что еще доносилось из хибарки, это плач. Оба они — бывалые солдаты, на фронте с самого начала войны. Все армии построены на принципе сочетания принуждения и лояльности (спонтанной или отрепетированной), — да, вся эта война являет собой соединение этих двух начал. Чем меньше лояльности, тем больше принуждения. Но только до определенной черты. Когда остается лишь принуждение, не остается ничего, — и тогда все катится к чертям.

Адъютант поднимает руку, молча подавая условленный сигнал.

Ничего не происходит.

Солдаты смотрят на адъютанта, смотрят на привязанного к дереву, с повязкой на глазах. Среди солдат расстрельного взвода есть товарищи дезертира, “может, даже его родственники”.

Снова подан знак.

Опять ничего не происходит.

Адъютант нервно хлопает в ладоши. Словно требуется звуковой сигнал, чтобы убедить солдат в том, что пора стрелять.

Раздается оружейный залп.

Приговоренный к смерти валится вперед, но тело удерживает кабель, которым он привязан к дереву, и он медленно сползает вниз по стволу. В этот краткий миг он превращается из человека в тело, из субъекта в объект, из человеческого существа в предмет, из “он” в “оно”. К нему подходит врач и после беглого, чисто символического осмотра объявляет, что солдат мертв. Нет больше никаких сомнений в том, что наступила смерть. Монелли видит, что у дезертира снесено полголовы.

Выводят второго.

В противоположность своему товарищу, он совершенно спокоен, на губах даже играет подобие улыбки. Обращаясь к расстрельному взводу, он произносит странным, почти восторженным тоном: “Это справедливо. Смотрите цельтесь получше и не совершайте того, что сделал я!” В рядах взвода замешательство. Кое-кто отказывается стрелять, говоря, что уже казнил первого солдата. Начинается перепалка. Адъютант ругается и грозит, призывая взвод к порядку.

Гремит оружейный залп. Солдат падает. Теперь и он мертв.

Расстрельный взвод распускают, и солдаты расходятся. Монелли видит, как они потрясены, видит страх и боль на их лицах. Весь остаток дня говорят только о происшедшем. Голоса приглушены, многие испытывают чувство стыда, они в шоке. Монелли пишет:

Вопросы и сомнения терзали нас, мы в ужасе гнали их от себя, ибо они оскверняли высокие принципы: эти принципы мы воспринимали безоговорочно, словно вероучение, из страха, что в противном случае нам будет слишком тяжело исполнять наш воинский долг. Родина, долг, дисциплина — эти слова из инструкций, смысла которых мы не понимали, были для нас пустым звуком. Смерть через расстрел — и вот слова стали ясными и понятными. Но те господа из Энего, нет, они не пришли сюда посмотреть, как слова из их приговора претворились в реальность.

В это время Владимир Литтауэр находился на железнодорожном узле Дно, примерно в ста километрах к востоку от Пскова. В его полку тоже пытались обуздать дезертирство. Разница состояла в том, что на Восточном фронте это явление приобрело массовый характер, так что было уже невозможно прибегать к расстрелам. Многие солдаты отказывались идти в бой. Немало было и таких, кто вообще не хотел воевать. Нередко случалось, что дезертировали целые воинские части, уезжая с фронта на захваченных поездах. Как сегодня.

Мы подготовили простые теплушки для скота: весь поезд состоял из полудюжины вагонов. Его подогнали на противоположную сторону платформы, на которую должен был прибыть поезд с дезертирами. Мои люди с винтовками были размещены по обе стороны путей, там, где ждали поезд. И вот он прибыл на платформу, и тогда наши люди начали громко и непрерывно повторять: “Не высовываться! Не высовываться!” Время от времени они палили в воздух из винтовок. Я сам или один из моих офицеров, в сопровождении нескольких солдат, входили в первый вагон и кричали: “Сдавайтесь, сукины дети, пока мы вас не пристрелили! Оружие на землю!” Дезертиры выпрыгивали по одному из вагона и тут же оказывались в коридоре, образованном нашими солдатами. Он вел к теплушке на другой стороне платформы. Как только дезертиров погрузили туда, за ними тут же закрыли широкую дверь и заперли их снаружи. Затем мои солдаты образовывали новый коридор, между следующим вагоном и теплушкой, и все повторилось снова.

Проходит около двадцати минут, и вот уже паровоз со всеми теплушками повернул назад на фронт, везя обратно непокорный груз.