Первая молитва (сборник рассказов) — страница 43 из 71

— Оказия была, — говорю, — вот и оказался.

Прикрыл ладонью глаза и перешел в сторонку, чтобы увидеть их: один — лет тридцати пяти, другой — мальчишка.

— Отец, — сказал старший, — у тебя минутка есть?.. Я что хотел сказать: здесь быстро все понимаешь. — Он расстегнул ворот и показал крест, висевший рядом с жетоном.

Молодой следом за ним проделал то же самое.

— И еще, отец, — добавил старший, достав из внутреннего кармана сложенный вчетверо тетрадный листок. — Вот мой бронежилет.

Развернул: «Живый в помощи Вышняго…» — девяностый псалом, именуемый в народе «Живыми помочами». Я дал каждому по молитвослову, маленькому, в твердом переплете.

— То, что надо, — сказал старший. — И в карман влезает, и не помнется. А у нас и подарить тебе нечего.

— У меня есть. — Младший тоже слазал во внутренний карман и протянул мне нарукавную нашивку воздушно-десантных войск.

— Для дембеля берег, — уважительно произнес старший, — хотел домой, как положено: при всем параде явиться… Ну, ты уж напиши там на память батюшке…

И пока тот корябал что-то шариковой ручкой по нашивке, тихо объяснил:

— Я-то механик-водитель, контрактник, а он — пулеметчик, срочник… Сберечь бы мне его да мамке вернуть.

На память мне написали: «ОРБ» — Отдельный разведывательный батальон — и номер…

Потом в шатровой палатке я крестил троих солдат, полковника, у которого была мудрая жена, и другого полковника, про жену которого, да и про самого, я ничего не ведал.

Тут на нашем участке началась работа: ударили пушки, реактивные установки… Вертолеты то и дело садились неподалеку от палаток и, пополнив боезапас, вновь отправлялись бомбить и обстреливать.

А когда мы пошли вокруг купели — таза, приставленного к буржуйке, наступила вдруг тишина: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуиа», — петь легко-легко… «Вот, — думаю, — чудеса: пушки, и те замолкли». — Крупнокалиберный пулемет, правда, отстукал несколько очередей, но это для того, наверное, чтобы из-за чудесного молчания артиллерии мне не впасть в прелесть — иначе говоря, в духовный самообман.

Влетает капитан с автоматом:

— Долго вас ждать-то?

Похоже, ему нужны были крестившиеся воины.

— Мы сходим за них, — сказал один из крестных — тоже солдат.

Капитан только теперь, кажется, начал понимать происходящее:

— Не надо, оставайтесь, — и вышел.

Он дождался нас возле палатки, сказал: «Теперь у меня — все крещеные», построил бойцов, и они ушли в сторону гор.

Опускались сумерки — пора было возвращаться.

Дорогой меня нагнал бронетранспортер, остановился.

— Батюшка, у вас нет крестика? — на броне сидел веселый парнишка.

— А что ты так смеешься-то?

— Да раненого сдавали… Крови много потерял, температура — на нуле. Доктор спрашивает: «Что у тебя?» А тот: «Лоб потрогаю, — говорит, — вроде покойник, пульс пощупаю — вроде живой, ничего не понимаю». Как уж мы носилки не выронили…

— А раненый-то жив?

— Куда он денется?.. Во!.. «Корова» летит — Ми-6, значит. Вам на него?

Я кивнул и передал ему пакетик с освященными крестиками:

— Дашь ребятам, кому понадобится…

— Вот за это спасибо преогромнейшее, но вы поспешайте, а то они ночью летать не любят… Как вообще впечатление-то?

— Да у меня, — говорю, — с детства и на всю жизнь одно впечатление: несокрушимая и легендарная [8]

— Да-а, — задумчиво протянул весельчак, — победить нас, пожалуй, нельзя… А вот предать можно…

Вертолет летел без света в салоне, без бортовых огней, слившись с темнотой ночи.

Счет

Брату было шесть, сестре — двенадцать. В конце лета их вывезли из Москвы.

Вокзал, ночь, затемнение. Крики, плач. Холодные, неотапливаемые — чтобы не было искр над крышей — вагоны. Ни матрацев, ни одеял. На нижних полках самая мелкота валетом по двое, на верхних — старшие по одному. Наглухо зашторены окна, но свет все равно не зажигают — фонари только у проводников.

Полустанки, разъезды, станции. На станциях — кипяток. Воспитатели заваривают в бидонах чай — морковный, фруктовый, выдают сухие пайки. Семафоры, водокачки, стрелки, тупики, мосты, у мостов охрана, зенитки.

Далекая заволжская станция, колонна крытых брезентом грузовиков, разбитый проселок, лужи, грязь. Лес, убранные поля, среди полей — деревеньки. Снова лес, лес, лес. Наконец двухэтажное здание бывшего дома отдыха.

Среди ночи подъем — „тревога“. Директор интерната — лихой, веселый мужчина в морской фуражке и лётчицкой куртке, с кобурой на боку — выстраивает в коридоре старших, сообщает, что в районе кладбища высадился вражеский парашютист, которого надо обезвредить, и приказывает: „Вперед! Стране нужны только сильные и смелые люди!“

Гонит их на погост, заставляет ползать между могилами, дает „отбой“. Одних благодарит „за смелость и мужество“, другим выносит взыскания „за предательское малодушие“. „Тревоги“ отныне следуют через ночь, по ночам же устраиваются пионерские сборы и заседания совета дружины.

Однажды на легковой машине прибывает начальство — гражданское и военное. Осматривают противопожарный инвентарь, заглядывают в продовольственную кладовку, дровяной сарай, проверяют документы у взрослых, и, к всеобщей неожиданности, интернат оказывается без директора.

— Это недоразумение, — успокаивает он растерявшихся подчиненных, — кое-каких записей не хватает.

— На фронте добавят, — мрачно шутит военный и протягивает руку:

— Оружие… Директор расстегивает кобуру, передает револьвер и стыдливо опускает глаза: „Ненастоящий“.

За неимением выбора новым руководителем назначается доставленный из ближайшей деревни бывший конюх.

— Титов? Иван Валерианович? — спрашивает военный, разглядывая конюхову справку.

— В точности так, Аверьяныч я.

— Действуйте. С тем и уехали.

Первым делом воспитательницы робко поинтересовались, как часто будут теперь устраиваться „тревоги“. Аверьяныч, не успевший еще, кажется, осознать, что сталось, обвел всех рассеянным взглядом и тихо сказал: „Пошто зря ребятишек мучить? Да и покойников тревожить грешно…“

Собрали во дворе детей, представили им нового директора.

— Вот что, — проговорил он, когда толпа, обсудив случившееся событие, попритихла. Откашлялся и повторил: — Вот что… Война, по всему видать, к зиме не кончится, стало быть, про дрова думать надо, про харчи. Запасов ваших… наших то есть… надолго не хватит. Так что, хорошие вы мои, жизнь у нас с вами пойдет такая: которые еще совсем малые — не ученики, — тех за ворота не выпускать, не потерялись чтобы. Остальные — и вы, гражданки учителки, тож, извиняйте, конечно, — разделимся на бригады, работать будем: дрова заготовлять, грибы, ягоды…

— Урра-ааа! — закричали дети.

— Поголовье сохранить надобно, — сказал еще он, но этих слов никто уже не услышал.

„Здорово-то как! — подумала сестра. — Жаль, что война скоро кончится“. Предыдущим вечером она по просьбе старухи нянечки читала вслух письмо из Ленинграда. Письмо было июльское, читанное не единожды, старуха знала его наизусть и, одобрительно кивая, повторяла шепотом: „Дедушка ваш задерживается… по причине военных действий… дороги закрыты… временно… до октября… от Коли весточки нет… Алеша уехал… учиться на танкиста… Маруся“. „Маруся — это невестка моя, — объясняла старуха, — Алеша — внучек, Коля — сынок, он моряк у меня, в плавании, а дедушко, вишь, попроведать внучека поехал, всего на неделю-то и собирался, да вот — по причине, до октября“.

Шел сентябрь.

Аверьяныч спешил. Грибов запасли быстро: насолили, насушили, должны были вот-вот управиться и с ягодой: клюквой, брусникой. С дровами дело обстояло куда хуже: работники годились лишь чтоб собирать хворост. Конечно, начальство обещало прислать на несколько дней пару-тройку леспромхозовских вальщиков, но Аверьяныч, как всякий бывалый человек, следовал принципу: „На Бога надейся, а сам не плошай“. Когда они смогут выбраться, лесорубы-то, да и достанет ли им времени заготовить дров на всю зиму — как-никак плита и четыре печки… Каждое утро, затемно еще, уходил Аверьяныч в лес, валил тонкомерные сухостоины, обрубал сучья, а хлысты выволакивал на просеку, с тем чтобы вывезти их потом на санях. Пока топили остатками прежних запасов.

Дни становились короткими, темными, снег шел, дождь моросил. Детей теперь не выпускали из дома. Болезни начались. Карантин отделил первый этаж от второго, и сестра, жившая со старшими на втором этаже, скопив косточек от компота, заворачивала их в бумажный фантик и опускала на нитке к форточке первого этажа — брату, гостинец.

Нянечка получила новое письмо: „Зачем вы только старика своего прислали? И так есть нечего, а тут еще он. Работать, видите ли, не может, только лежит да за сердце держится, а чем я его кормить буду? Знали, что больной, так и не присылали бы на мою шею нахлебника. Будьте вы прокляты!“

— Фашистка! — возмущенно воскликнула читавшая письмо сестра.

— Не знала я ничего, — качала головою старуха, — здоров ведь был, не хворал ведь… Да и войны тогда не было… Дедушко ты мой, дедушко, прости… — Она стянула с головы платок и долго сидела так, в неподвижности, не утирая слез.

Карантин вскоре пришлось отменить — чихали и кашляли сплошняком все. Докторша не успевала ставить банки. Запасы лекарств, и без того ограниченные, иссякли.

— Что у тебя осталось? — спросил Аверьяныч.

— Канистра спирта, литр йода, бинты, — отвечала докторша.

За полканистры спирта он выменял где-то мешок горчичного порошка, за пузырек йода — корзину сушеной малины. Можно было лечить.

Весь вечер жарко топилась плита, пар из кухни валил, точно из бани; с ведрами, полотенцами бегали нянечки, воспитательницы, учителя, директор: понаставили всем самодельных горчичников, понапарили ноги, а потом еще напоили всех чаем с малиной и до утра меняли простыни у малышей. Утром интернат начал выздоравливать.