в неизвестном направлении.
— Где же он теперь? — спросила я у Генриха, когда тот снова готовился к выезду в сопровождении отряда йоменов, вооруженных до зубов и облаченных в доспехи и шлемы, как во время военной кампании. Наверное, Генрих ожидал нападения врага где-нибудь на горной дороге в центре своей собственной страны.
— Не знаю, — с мрачным видом бросил он. — Ирландия — это настоящая предательская трясина. Кто знает, где он прячется — может, на болотах, а может, в горах. Мой представитель в Ирландии, Пойнингз, признается, что ему никто не подчиняется, что он утратил всякий контроль над людьми, что ему ни о чем не докладывают. Этот мальчишка — точно призрак, о котором все слышали, но увидеть его невозможно. Нам известно, что ирландцы прячут его, но где они его прячут, мы не знаем.
Вестминстерский дворец, Лондон
Осень, 1495 год
Генрих больше не заглядывал по вечерам ко мне в спальню даже для того, чтобы, коротая время, просто посидеть и поболтать со мной; так продолжалось уже несколько месяцев, и мне казались страшно далекими те дни, когда мы с ним были и друзьями, и любовниками. Но я не позволяла себе горевать об этой утраченной любви, чувствуя, что в его душе происходит постоянная борьба с самим собой, и, отчасти чтобы заглушить эти терзания, он постоянно проверяет свои посты, расставленные на всех дорогах Англии. Страх и ненависть к сопернику настолько завладели его душой, что его не радовала даже мысль о том, что я скоро рожу ему еще одного ребенка. Он был не в состоянии спокойно сидеть у камина в моей спальне и вести разговоры о чем-то приятном; он испытывал постоянную тревогу, он был словно опутан чарами постоянного страха. Где-то там, в темноте, на просторах Англии, или Ирландии, или Уэльса «этому мальчишке», должно быть, тоже не спалось, вот и Генрих не мог спать спокойно рядом со мной.
Сэр Ричард Поул, муж моей Мэгги, все-таки отбыл наконец в Ирландию, чтобы встретиться с вождями ирландских кланов и постараться убедить их заключить с нами союз против «этого мальчишки», и Мэгги теперь каждый вечер после обеда приходила ко мне и оставалась до утра. Впрочем, мы непременно оставляли еще и одну из фрейлин леди Маргарет, усадив ее так, чтобы она могла хорошо слышать, о чем мы разговариваем, и болтали всегда о разных пустяках, но мне и это служило большим утешением; главное, чтобы Мэгги была рядом. Если эти особы и докладывали миледи о каждом нашем слове — а это, разумеется, именно так и было, — что они могли сообщить ей? Что мы весь вечер говорили о детях, о том, как продолжить их образование, и о погоде, которая была слишком сырой и холодной, чтобы с удовольствием отправляться на прогулку?
Только с одной Мэгги я могла говорить без опаски. Только ей я могла тихо признаться:
— Мне кажется, моя маленькая Элизабет с каждым днем все больше слабеет, несмотря на обещания врачей.
— А те новые травы, что они посоветовали, не помогли?
— Нисколько.
— Может, ей станет лучше весной, на деревенском воздухе?
— Мэгги, я совсем не уверена, доживет ли она до весны. С твоим чудесным малышом Генри они почти ровесники, но до чего по-разному они выглядят! Элизабет похожа на маленького хрупкого эльфа, а он — такой замечательный, здоровый крепыш.
Мэгги ласково погладила меня по руке.
— Ах, моя дорогая, ты же знаешь, порой Господь забирает к себе тех детей, которых мы любим больше всего.
— Я назвала девочку в честь моей матери. Боюсь, к ней она и уйдет.
— Значит, бабушка маленькой Элизабет станет заботиться о ней в раю, если уж мы не в силах удержать ее на земле. Мы должны верить, что так и будет.
Я кивнула, благодарная ей за попытку хоть так меня утешить, но мысль о том, что я могу потерять Элизабет, гвоздем сидела у меня в мозгу. Мэгги, видно почувствовав это, взяла меня за руки и снова сказала:
— Наверняка наша малышка попадет в рай и будет там жить со своей бабушкой. Я ничуть в этом не сомневаюсь.
— Но я-то видела ее прелестной принцессой! — мечтательно возразила я. — Я представляла себе, какой красивой девушкой она станет, настоящей королевой — с горделивой осанкой, медноволосой, как отец, с такой же чудесной нежной кожей, как у моей матери, и с нашей семейной любовью к чтению. Я даже сказала леди Маргарет, что наша Элизабет вырастет красавицей и станет лучшей и величайшей представительницей рода Тюдоров.
— Может, так оно и будет? — предположила Мэгги. — Может, она еще поправится, наберется сил, ведь маленькие дети так непредсказуемы.
Я молча покачала головой; меня терзали сомнения, а ночью, около полуночи, я вдруг проснулась от света темно-желтой осенней луны, проникавшего сквозь щели в ставнях, и мысли мои тут же вновь устремились к моей больной малютке. Я встала, накинула капот, и Мэгги, спавшая вместе со мной, спросила:
— Ты заболела?
— Нет, мне просто тревожно. Я, пожалуй, проведаю Элизабет, а ты спи, спи.
— Я пойду с тобой. — И Мэгги, выскользнув из постели, набросила поверх ночной рубашки теплую шаль.
Открыв дверь, мы вместе вышли в коридор, и дремавший часовой даже вздрогнул от удивления: мы и впрямь были похожи на двух призраков — бледные, с неприбранными, заплетенными в свободную косу волосами и в ночных чепчиках.
— Ничего не случилось, — быстро успокоила его Мэгги. — Просто ее милость хочет заглянуть в детскую.
Однако часовой вместе с напарником последовал за нами, с изумлением глядя, как мы ступаем босыми ногами по холодному каменному полу. Вдруг Мэгги остановилась и спросила:
— Что это?
— Ага, значит, ты тоже услышала! Я думала, мне показалось, — тихо сказала я. — Ты слышишь, как она поет?
Мэгги покачала головой:
— Нет, никакого пения я не слышу, просто какие-то странные звуки.
Но я уже поняла, что это за «странные звуки», и чуть ли не бегом поспешила в детскую, охваченная тревогой. Оттолкнув стражу, я взлетела по каменной лестнице на верхний этаж башни, где была устроена чудесная, теплая и безопасная, детская, и стоило мне открыть дверь, как нянька рванулась мне навстречу с искаженным от ужаса лицом; она явно с трудом распрямила спину — видно, долго простояла, согнувшись над детской колыбелью.
— Ваша милость! А я как раз собиралась за вами послать!
Я подхватила Элизабет на руки. Девочка была тепленькая и казалась сонной; во всяком случае, дышала она совершенно спокойно. Но, приглядевшись, я увидела, что лицо ее заливает смертельная бледность, а веки и губы у нее синие, как васильки. Я поцеловала ее и в последний раз увидела ее легкую, мимолетную улыбку: малышка поняла, что мама рядом. Я прижала ее к груди и стояла, не шевелясь, чувствуя, как в такт дыханию приподнимается и опускается ее маленькая грудка. Потом дыхание стало стихать, и Мэгги с надеждой спросила:
— Ну что, уснула?
Я покачала головой, чувствуя, что слезы ручьем текут у меня по щекам, и прошептала:
— Нет. Она не уснула. Не уснула…
Утром я обмыла маленькое тельце нашей дочурки, переодела ее в чистую рубашечку и послала Генриху коротенькую записку, сообщая о смерти девочки. Он примчался домой так быстро, что я догадалась: известие о смерти маленькой Элизабет он получил раньше, чем мою записку. Значит, и ко мне он приставил своего шпиона, чтобы и за мной, как за всеми остальными в Англии, была постоянная слежка; шпионы и сообщили ему, что я выбежала из своей спальни среди ночи и бросилась в детскую, а потом до самого конца не выпускала умирающую дочь из объятий.
Генрих стремительно ворвался в мои покои и упал передо мной на колени. Я сидела, одетая в темно-синее платье, в кресле у камина, и он, низко опустив голову, точно слепой коснулся лбом моих колен и тихо промолвил:
— Любовь моя…
Я стиснула его руки и услышала, как мои фрейлины с шуршанием торопливо выходят из комнаты, спеша оставить нас наедине.
— Мне так жаль, что я был в отъезде, — снова заговорил Генрих, — прости меня, и пусть Господь тоже меня простит за то, что меня в такую минуту не было рядом с тобой.
— Тебя никогда не бывает рядом со мной, — тихо сказала я. — Тебя уже больше ничто не заботит, кроме «этого мальчишки».
— Я просто хочу защитить права и наследие наших детей, — попытался оправдаться он. Голову он поднял, но говорил без малейшего гнева. — Мне хотелось, чтобы наши дети, в том числе и крошка Элизабет, чувствовали себя в родной стране в полной безопасности. Ах, моя бедная дорогая девочка! Я ведь и не понимал, сколь серьезно она больна. Надо было мне раньше к тебе прислушаться. Прости меня, дорогая. Боже мой, как жаль, что я тебя не слушал! Господь не простит мне такой невнимательности к собственному ребенку!
— Она была не то чтобы больна, — сказала я, — у нее просто не хватило сил, чтобы начать жить. И нормально развиваться. Она и умирала так, словно ей незачем бороться за жизнь; просто вздохнула и ушла.
Генрих снова опустил голову и прижался лицом к моим рукам, лежавшим на коленях. Я чувствовала, как сквозь мои пальцы просачиваются его горячие слезы. Невольно, желая его утешить, я наклонилась и крепко его обняла, словно хотела почувствовать его силу, хотела, чтобы и он мою силу почувствовал.
— Благослови ее, Господи, — сказал Генрих. — Ты прости меня, Элизабет, что в такую минуту я не был рядом с тобой. Поверь, я чувствую эту утрату гораздо сильней, чем тебе может показаться. Нет слов, чтобы выразить, как горько у меня на душе. Я знаю, ты считаешь меня не слишком хорошим отцом и мужем, но тебя и наших детей я очень люблю, гораздо больше, чем ты думаешь, и клянусь, что уж, по крайней мере, королем для них я буду хорошим и сохраню для моих детей королевство, а для тебя — трон. И ты вскоре увидишь, как этот трон унаследует наш сын Артур.
— Тише, — сказала я. Руки мои еще помнили, как внезапно обмякло тепленькое тельце Элизабет, и мне не хотелось искушать судьбу, говоря о будущем наших детей.
Генрих встал, я тоже поднялась, и он крепко меня обнял, прижимаясь щекой к моей шее; казалось, его успокаивает запах моей кожи.