Первая схватка. Повести — страница 12 из 25

Только он из двери, как дежурный с докладом:

– К вам, товарищ, Василий Курносов просится!..

А мне делов и так по горло… С ним у нас разговор короток был:

– Здравствуйте, товарищ Курносов!

– Здр-р-р… кня-я-язь…

– Что это вы, товарищ, дрожите, как овечий хвост? Ну и летчик! Не похоже, что вы двенадцать аэропланов сбили!

XXXIII. По горячему следу

На чердаке дома, где жил командарм товарищ Петров, я был в первый раз, и хоть фонарь электрический у меня был первосортный, а другой под левым глазом я все-таки подсадил, не уберегся.

Обследовал весь чердак. Никаких явлений человеческих не обнаружил, только над комнатой товарища Петрова валялись какие-то тряпки. Вроде как бы постель.

Пробрался в сторону над хозяйским потолком. Осмотрел трубу, борова, ходы. Выбрал, как говорят светские дамы, уютный уголок и залег. Конечно, не спать собрался!..

Было одиннадцать часов вечера…

Главное, чтоб не чихать. Пылища чертовая… Ну, Лисичкин, держись!

Открыт или не открыт?..

Вот появилась снизу по лестнице какая-то тень в женских очертаниях. Взошла на чердак. Зашуршала земля в стороне над командармом…

Затем снова стало все тихо. Спать, наверное, легла…

Щелкнула какая-то пружинка. Затем опять стало все тихо.

Потом опять щелк да щелк, и так раза четыре…

…Мне бы, дураку, раньше, чем в Тайгинск ехать, сразу потолок да чердак обследовать да ночку просидеть!.. Да кто же это знал, такую махинацию?..

Эх ты, Пинкертон! А кто бы тогда начальнику Особого отдела интересный пакетец передал?..

Вот и выходит: ежели прешь – при подробно, до конца. Через три ступеньки не перепрыгивай.

…Известная мне, а другим, не знаю, тень с чердака. По лестнице. Да с опаской. А я… через слуховое окно. Да кубарем. В траву.

Из-за угла дома смотрю: идет к огороду. Я, крадучись, за ней. На благородной дистанции. А то, пожалуй, за кавалера примет.

Вижу – к бане идет…

Я браунинг ощупал да за ней.

Взошла. Я у двери приостановился. Где-то наверху голубки воркуют.

Я к окну – завешено.

Опять к двери. Ну, была не была. Напором!.. Фонарчиком ее лицо и осветил.

– Здравствуйте, – говорю, – глухонемая красавица!

Да свет-то и потушил.

– О! Вы? Лисичкин?..

Фонарчик щеколдой потушила да бросила. А я ее за ручки белые – цоп!..

– Не беспокойтесь, поручик Гессе, – говорю по-французски. – Это я, князь Багратион-Мухранский, только Лисичкиным загримировался, чтобы посмотреть, как мисс Дудль работает…

Она аж зубками заскрипела… Поднялась у нас возня. Она револьвер высвободить хочет, а я не даю.

Надоела браунингу такая игра, – он штука серьезная. Возьми да и выпали!

Моя партнерша защищаться перестала. Вытянулась и вздрагивать начала.

Засветил фонарь… Смотрю. Она левой рукой за грудь держится, а с левой груди кровь фонтаном хлещет…

– Доигралась!..

Хотя такую паскуду и следовало ликвидировать, да очень хотелось ее живьем взять…

Раз пуля под левый сосок попала, где ж тут живой быть?..

С двумя фонарями я живо всю баньку до подробности осмотрел. Все тут как тут. Вся лаборатория налицо – и голубки на крыше воркуют.

Взял я с собой фотографический аппарат, как есть неразряженный, да письмецо ее, видимо, собственноручное, неоконченное. Да и марш домой.

Завтра утром разберемся…

XXXIV. Клубок распутан

Итак, все, значит, как по-писаному…

Прежде около штаба да и вообще в местах нашей стоянки я ее не замечал никогда. А как штаб в город Красень переехал, так она сразу на сцену выплыла. Не то нас поджидала, не то, нечего греха таить, может быть, необнаруженная работала…

Ну, а тут городишка всего с кукиш. Как ни загримируйся, все равно человек, как есть… А человек – значит, вопрос: что он, к чему? Так и здесь вышло: всякий видел. Девушка молоденькая, нищая, глухонемая… Калека – голова трясется, руки-ноги дрожат.

Ходила она по городку всюду, и в штабной столовой бывала – там ей товарищи кусочки давали… Возьмет, как рванет, и жрать… Как будто зверь голодный.

Наверное, и по квартирам сотрудников штабных ходила, кусочки выпрашивала. Мычит, как не дать!..

Никто на нее внимания не обращал. Не опасался.

А мне, не знаю почему – это существо странным, да, странным показалось. А потом и забыл…

Времени свободного не только часа – секунды нет. Где уж тут фантазию рассупонивать?..

Так и началось…

Когда я в первый раз следы шпиона обнаружил да нас троих перебрал, так и позадумался. А что, если… под окном… али как еще?..

Она если… Ну, скажем, она. Как передает? Почему так быстро? Через кого?

Значит, еще кто-нибудь около нее вертится. Как поймать? Следить?

Она, наверное, штука тонкая. Заметит, что ею интересуется кто-нибудь… Сейчас концы в воду, да драла, а если сразу схватить, допрашивать – немая и конец…

Главное, у меня в штабе руки текущей работой накрепко прикручены. Значит, для всей освещенности надо было мне из сферы ее кругозора незаметно удалиться. Из середины клубка другой кончик постараться вытащить да по нему и до свободного конца добраться.

С тем и поехал.

Первое данное – голуби. Быстрота сообщения. Может, и глухонемая.

Второе данное – рука командарма. Всю почву из-под ног выбила. Глухонемую забыл. Фотография. В сомнение вошел. Не командарм, а кто-то другой.

Третье данное – дырочная фотография. Кто-то с потолка записки командарма на пластинку крал. Опять глухонемая.

Четвертое данное: «Неужели вы не надеетесь на свои данные?» Вплотную к глухонемой подобрался. Хорошенькая, стерва, была! Предлагали ей меня женской красотою обольстить да во время ласк укокошить, вроде как Далила Самсона.

Пятое данное: «поручик Гессе». Как ни гримируйся, а глаза да переносица, да лоб. Сразу глухонемую в личности вспомнил. Здесь и решил, что глухонемой на чердаке над командармом жить не подозрительно.

Шестое данное – американка, мисс Дудль… Окончательно меня укрепило, что она одиночкой работает. Другому бы, не американцу, никогда такую комбинацию одному не создать. И голуби, и фотография, и грим, и комедия, что калека…

Сложить все вместе и писать черным по белому: «Глухонемая, она же поручик Гессе, она же мисс Дудль, через потолок, провертев там дыры, снимает усовершенствованным фотографическим аппаратом записки, которые ведет командарм для себя, как воспоминание, берет эти негативы, свертывает непроявленными в трубочку и с голубями посылает к белым».

Вот и вся отмычка!

Мое дело разузнать, расследовать, а результаты соответствующему работнику передать. Начальнику Особого отдела.

Так я и сделаю завтра утром.

XXXV. Конец ли?

– Извиняюсь, товарищ Лисичкин! Я решил вас разбудить. – Около меня стоял командарм тов. Петров. – Сейчас вас вызывали к прямому проводу. Я подходил сам вместо вас, не хотел вас с дороги беспокоить. Сообщаю вам новость. Вам придется сегодня же ехать в Москву…

Я протер глаза. Было пять часов дня.

– Здорово, однако, я продрых, – пробормотал я и начал приводить свои мысли в порядок. Сейчас же надо было отправиться и произвести осмотр вчерашнего места происшествия…

– Вы знаете, товарищ Лисичкин, – продолжал Петров, ходя по комнате и ожидая, пока я встану, – у нас на дворе чуть свет пожар был… Баня сгорела… Как языком слизнуло. Не успели сбежаться, как одни кирпичи остались. Как спичка сгорела. Я думал, вас разбудили. Наши дома-то рядом.

Я мигом проснулся. Значит, полная ликвидация с уничтожением «вещественных доказательств»… Не придется, видно, начальнику Особого отдела дополнительный доклад писать.

И вот теперь у меня явился вопрос: сообщать ли об этом командарму, и я сразу ответил себе: «Нет, никоим образом! Зачем зря человека задним числом расстраивать?»

Петров меня совсем не расспрашивал о результатах поездки.

Но только, наверное, по другой причине. «Съездил, – думал он, – парень впустую, теперь и сознаться неловко, что время зря потратил. Что в неделю путного успеешь сделать? До белых, видно, не добрался, не только там следствие вести!..»

Так я ему ни слова не сказал и уехал в Москву. Глухонемая как в воду канула. И следов не нашли…

А мы как начали на этом фронте нажаривать да белых колошматить, так до самого Приморска догнали и к морю притиснули…

Плывите, мол, коль есть на чем!..

Ефим Гринин Золотые коронки

Антонине Михайловне – жене и другу.

Автор

Крайняя хата

I

На околице большого села Марфовки сиротливо вросла в землю хатенка с двумя оконцами. Изнутри оконца плотно завешаны тряпьем. Оттого не просачивается на безмолвную улицу свет от желтого языка коптилки – сплющенной снарядной гильзы.

На лавке возле печи – хозяйка. На ней внапашку солдатская немецкая куртка со следами споротых петличек, черные косы сколоты на затылке жидким узлом. На скобленом столе чадил светильник возле выщербленной тарелки. Сбоку на табуретке сгорбился смуглолицый, давно небритый мужчина в заплатанной нательной рубахе.

Зыбкие тени заткали углы хаты, темными тучками легли на лица. Хозяйка роняла слова, будто слезы. Мужчина ломал жилистыми руками синеватые ячменные лепешки, совал в рот большие куски, запивая водой из жестяной банки. Судорожно глотая, угрюмо кивал головой.

– В комендатуру гоняют полы мыть, белье их вшивое стирай. Не думали, не гадали, Сеня, что выпадет такое. С души воротит, а ты молчи. То бьют, то грозятся в Германию угнать…

– Во! Этого мы с Митей больше всего опасались. Как еще тебя не тронули?

– Пугают только, им калека не нужна! – Женщина вытянула правую ногу в шерстяном чулке, пригнулась, потерла руками ниже колена. – Плохо срослась, зимой мозжит – терпенья нет…

– Да, трудно тебе одной, Маруся…

– И трудно, и жутко. Стемнеет, а сна долго нету, лежишь в темноте да в тишине, точно заживо в гробу. Когда сюда приехали, мне до того нравилось, как петухи перекликаются. Немцы всех забрали. Собак тоже постреляли. Уж если где собачий лай, так и знай, комендатура с ищейками рыщет. А то стрельба вдруг. Утром спросишь у соседок: кого убили? Покачаем головами да разойдемся…

– С харчами у тебя плоховато… – Семен стряхнул крошки со стола в ладонь, ссыпал их в рот, повернул голову; бескровные губы трудно сложились в смущенную улыбку. – Два дня объедаю тебя, а сам все думаю об этом… Не пойму, как ты на жизнь зарабатываешь…

Женщина вынула из печи противень с лепешками, дотянулась, поставила на стол.

– Ешь, Сеня, ешь досыта, вон как отощал! У тебя явная дистрофия! – сказала она неожиданно докторским тоном.

Тесто было постное, с отрубями, но челюсти мужчины истосковались по твердой пище. И он испытывал какое-то облегчение, разгрызая и перемалывая безвкусные, царапающие рот лепешки.

Маруся поправила на плечах куртку.

– Какие у меня заработки! Землю копать тяжело мне больной ногой. Что было в хате, все продала да на еду сменяла. Ну, а еще приносят за лечение. Я все ж таки два курса фельдшерской кончила, приходят бабы, чем могу помогаю…

Семен стиснул кулаки и, давясь сухим куском, прохрипел:

– Эх, жизнь… И конца не видать! Фрицы вон куда доперли!

Маруся не отозвалась. Она говорила о своем, и что-то жуткое, обреченное было в обыденности ее голоса:

– Сколько страху натерпелась за эти годы! Сперва боялась – за Митю потянут, потом свекровь и мать схоронила. Васька глупый, дома не удержишь, мотается целыми днями, а я без души. Застрелят – недорого возьмут. А как Иду приютила, совсем спать перестала. И кудряшки ей стригу, будто после тифа, и научила ее откликаться на Лиду, а все страшно…

Семен невольно оглянулся на печь, где на лоскутном одеяльце разметалась во сне девочка.

– Отец, если уцелеет, тебя за дочку до гроба не забудет.

– Лишь бы уберечь ее, Сеня. Вот так и живу, душа страхом поросла, каждого стука боюсь. Все во мне замерло, все застыло, одеревенело. А как тебя увидала, все будто перевернулось во мне. И сразу дом наш вспомнила, каток от первого до пятого подъезда. Как мы с тобой катались, а?

Маруся смотрела куда-то в стенку. Слабая мимолетная улыбка окрасила ее поблекшее лицо. И как пожелтевшая растрескавшаяся фотография, оно напомнило Семену веселую хохотушку, в которую он был когда-то влюблен. Он нащупал в кармане солдатских галифе кисет и трубку, закурил. В хате едко запахло паленым.

Маруся перевела потухший взор на Семена.

– Уйдешь ты, опять я одна…

– Я ж говорю: заколотила бы хатенку, перешла бы на время к людям, – посоветовал Семен, окутав себя клубом дыма.

– Отсюда? – переспросила Маруся. – Нет, не уйду. Отсюда Митю проводила, здесь и дождусь его, если живой еще…

Семена передернуло.

– Ты не хорони его раньше времени!

– Кто хоронит? Я?! – с надрывом выкрикнула Маруся и проворно дохромала до дверного косяка. – Ты погляди, видишь зарубки? Двадцать пять месяцев – двадцать пять зарубок. И ни одной весточки. От тебя от первого услыхала о нем. Порадовалась сначала, а раздумалась – еще горше стало. Придет домой – на что я ему с больной ногой!

– А если он без ноги придет, ты примешь?

Маруся прижала руки к груди, словно придерживая рванувшееся сердце.

– Я-то приму, какой ни вернется! Ведь муж он мне, Васькин отец. Мы ведь, бабы, все такие. А вот он-то как поглядит?

– Не каркай, понятно? – грубо сказал Семен, все больше распаляясь. – Не сменяет он тебя. На фронте встретились, обрадовался, все уши прожужжал, какая ты у него хорошая!

Маруся бесшумно подошла к Семену, глаза ее налились слезами, в безотчетном душевном порыве она погладила его лохматую голову и вдруг припала щекой к его спине, всхлипывая и вздрагивая от сдержанных рыданий. Бесконечные мучительные месяцы она жила верой в мужа, в его любовь, которая должна была воскресить ее молодость. Семен, не подозревая того, укрепил в ней эту веру, и Маруся плакала радостно, как давно не плакала в этой постылой жизни.

Горячие слезы женщины скатывались на рубашку Семена. Спина у него болела, и прикосновение к ней было неприятно, но он словно оцепенел. Тепло ее слез насквозь прожигало ему душу, и мысли, которые он постоянно отгонял, вновь нахлынули на него. Но думал он о другой женщине. Эти жестокие годы могли и ее так состарить… А могло быть и хуже…

Семен даже не заикнулся Марусе, что женат, что грызет его неутолимая тревога за Галю, суеверно боясь проронить слово о любимой. Маруся чутким женским сердцем угадала тоску Семена и, утирая передником слезы, отошла от него. Она сняла со стола тарелку, убрала в печь противень.

– Сейчас наверх полезу, – сказал Семен, пряча трубку, – отосплюсь еще и в ночь пойду.

– Пойдешь? – слабым эхом откликнулась женщина и нерешительно сказала: – Напрасно торопишься, слабый ты, денька бы два еще тебе передохнуть.

– Клеймо на мне, понимаешь, клеймо! – придушенным шепотом проговорил он. – У меня душа горит, я сейчас фрицев зубами грыз бы. Ты знаешь, что такое честь солдатская! Кровью с нее позор смывается, кровью…

– Да не убивайся так, Сеня! Не один ты в плену был, не по своей воле…

Дробный стрекот выстрелов оборвал женщину на полуслове. Глаза ее вдруг обрели острый блеск, и, уронив на пол куртку, она кинулась к светильнику, вытянув губы, чтоб поскорее задуть огонек. Семен вскочил с табуретки, затравленно озираясь. Сумрачной синью блеснул в его руке парабеллум. От его порывистого движения огонек заколебался, зловеще огромная тень метнулась по стене и закопченному потолку, и непроглядный мрак тяжело придавил людей в хате. 

II

Часовой у фельдкомендатуры присел на корточки и впился взглядом в темноту. Возле церкви будто мелькнула тень. От напряжения радужные круги поплыли перед глазами. Померещилось или нет?

Короткая автоматная очередь прошила неподвижный воздух. Гулкая дробь выстрелов прокатилась над Марфовкой и растаяла где-то за холмами.

Часовой оглядел темное небо. На горизонте полыхали розоватые отблески далекого зарева. На фоне освещенного облачка черный силуэт разбитого купола церкви возвышался над селом, будто башня средневекового замка. Нигде ни шороха. Значит, почудилось. Часовой опустил автомат на грудь, сделал четыре шага направо, потом налево. Надо ходить, пока не сменят…

Выстрелы пробудили село. В лихолетье войны сгинул у людей былой беспробудный сон, спали люди чутко, сторожко, не спали, а дремали. От Марфовки до фронта километров пятьдесят на восток. Оттуда изредка доносились глухие громоподобные раскаты. К ним прислушивались, их жадно ловили. А стрельба на улицах приносила чью-то смерть, чье-то несчастье. И не было у людей ни покоя, ни уверенности. Были страх да злоба, да затаенная ненависть…

В хате Маруси после выстрелов долго копилась трепетная тишина, и биение пульса на виске казалось Семену ударами молотка.

Он стоял на приступках печи. А над лежанкой, где спали дети, за стояком печной трубы, был открыт глаз на чердак.

Приоткрыв тряпье, Маруся прильнула к оконному стеклу. Постепенно из сплошной черноты смутно выделились развалины саманной конюшни, правее – журавль уличного колодца. Она обогнула стол, приоткрыла второе окно: горизонт на юге алел и кудрявился дымом огромного пожарища. Маруся слабо охнула:

– Боже ж мой! Камыши на лимане зажгли!

– Ну и черт с ними! – сказал Семен. – Возле хаты никого?

– Там, Сеня, люди на лимане, партизаны. Куда ж они теперь денутся? – со страхом прошептала Маруся и вдруг отшатнулась: к окну склонилось чье-то лицо.

Тихий стук заставил Семена с быстротой кошки забраться на чердак. Маруся осторожно спросила:

– Кого нужно?

– Ночному страннику хлебца найдется? – послышалось из-за окна.

– Хлебца у самих нет, а водички попить дадим, – радостно сказала Маруся и кинулась к двери, зацепилась в темноте за ухват, с грохотом полетело на пол пустое ведро. Дети на печи завозились, и Васька сонным голосом вскрикнул: «Ма-ам! Где ты?»

– Тут я, сыночек, спи, ночь еще! – сказала Маруся, водворяя ведро на место, потом прислушалась к ровному дыханию детей и выскользнула за дверь.

Семен беззвучно опустил крышку люка и приник ухом к щели. В сенях звякнула щеколда, скрипнула дверь, кто-то тяжело шагнул в хату, стукнул опустившийся крючок.

– Долго возишься, сестра! – недовольно проговорил молодой мужской голос. – На улице – не дома: того и гляди заметят. Слыхала, как чесанул дурак-часовой?

– Это по тебе? – испугалась Маруся.

– Заметил, должно быть, как мы с Колькой Маленьким у церкви перебегали, ну и выпалил. Они, гады, патронов не жалеют…

– А Колька где ж остался?

– В конюшне. Поглядывает. Нынче опасно стало. Видала, камыши горят, в тиски берут нас, гады. Почуяли конец, ну и бесятся.

Маруся нащупала светильник, попросила:

– Чиркни, Гаврик, зажигалку.

– Беда у нас, Марийка, большая беда, – сдавленно промолвил Гаврик. – Григория Белана вчера в Князевке повесили. Такой командир пропал, ни за что пропал…

– Да ты что? – ахнула Маруся. – Как же его взяли?

– Так и взяли! Через эту сволочь Петьку Охрименко. Мы уж точно дознались: он у них с того раза на поводке ходит. Не успели мы его прищучить, вчера в Энск снова ушел. Надо бы Виктора предупредить…

– Вот паразит, так паразит! – дрожащим от гнева голосом сказала Маруся. – Я б таких своими руками душила.

– Да-а, крутые у нас дела. Как бы и тебе не пришлось уходить. В случае чего я тебе дам знак.

С минуту они молчали. Семен плотнее прижал ухо к щели. Что-то тяжелое с металлическим стуком упало на стол.

– Убери-ка это, Марийка, тут вам гостинцы – консервы и галеты. Обоз ихний прихватили, харч хороший.

– Ой, господи, Гаврик, вот славно – и свинина есть. Дети с коих пор мяса не видели…

– Ты только Ваське жестянки не показывай, сболтнет пацанам, сама знаешь… – Гаврик звонко шмыгнул носом, подозрительно сказал: – Чтой-то вроде махоркой у тебя пахнет? Был кто?

– Кому у меня быть, Гаврик. Это светильник начадил, – быстро возразила Маруся.

«Вот чертовы бабы, – подумал Семен. – Сбрешут и не запнутся. Не хочет про меня говорить, боится, наверно, как бы плохого не подумали».

– Ну, ладно, гляди сюда. Эту записку Тарасу перешлешь. Мы к нему не дойдем, Боженко не велел запаздывать. А это листовки, раздашь связным. От Сергея Ивановича прислали. В общем, недолго сигнала ждать, Марийка. Наши в наступление переходят.

– Ой, Гаврик, скорей бы, сил нету терпеть…

– Протерпим, больше терпели. Ты давай бодрей гляди. Меня вскорости не жди. Ну, все, пошел я. Колька там, небось, ругается. Давай обнимемся, сестра, на прощанье, чтоб свидеться нам живыми и невредимыми…

Маруся всхлипнула, Гаврик сердито сказал:

– Хватит слезы лить, не люблю я этого мокрого дела!

– Поберегись, Гаврик, береженого бог бережет…

Скрипнули старые половицы, потом дверь, в хате стало тихо. Семен не шевелился. Он плохо знал положение на фронтах. Известие о предстоящем наступлении наших войск ошеломило его. «Дурак я, что сегодня не ушел, – с досадой подумал он. – Теперь опять до вечера, а время идет, – все больше злился он на себя. – Не дай бог, не успею, двинут наши – и быть мне в трофеях. Тогда доказывай, что ты не верблюд!»

От такого предположения кровь прилила к голове, зуд пошел по телу. И когда хозяйка вернулась, Семен быстро спустился в хату.

– Вот ты какая, оказывается, – не то с уважением, не то с укором сказал он, подходя к Марусе, сдвигавшей половицу.

Она опустила в подпол мешок с продуктами, распрямилась, лукаво блеснула глазами. Сейчас она казалась иной: бодрой, задорной.

– Душа, говоришь, страхом обросла, а сама партизанишь!

– Насчет страха правду сказала, – усмехнулась Маруся. – А про дела умолчала. Не мои это дела, общие. Это уж так вышло, что при тебе. А я не партизанка. Люди через меня связь держат, надо ж Гаврюшке помочь.

Имя «Гаврюшка» живо напомнило Семену курносого пацана, который вечно клянчил у Маруси деньги на кино. Семен пожал плечами. По себе он еще не замечал, как промелькнули девять лет после его отъезда из Ростова, а тут сразу заметно: был пацан – и уже в партизанах!

– Хороший парень вырос, – похвалилась Маруся. – Перед самой войной ко мне приехал. Сильный, красивый и умница такой…

Семен взял листовку.

– Ну-ка, что тут пишут? Первое советское слово печатное вижу. «Товарищи партизаны! Братья и сестры, временно впавшие в рабство к немецко-фашистским захватчикам! Близок час нашего освобождения! Красная Армия стремительно наступает, очищая десятки городов и сотни сел от фашистских извергов! Готовьтесь помочь Красной Армии…»

Он кинул листовку на стол, зевнул, потянулся, угрюмо бросил:

– Чем они тут помогут? Болтовня одна! Пойду спать. Вечером двинусь…

III

На чердаке Семен долго шуршал мятой соломой. Он лег на куртку, но солома то под боком, то в ногах колола тело. Он морщился, отыскивал и отбрасывал соломинки, закрывал глаза, но уснуть не мог.

По ночам в лагере у него хватало времени перебирать уцелевшие в памяти события двадцатишестилетней жизни. Когда в вонючей темноте четвертого блока к нему являлись светлые воспоминания о студенческой жизни в Одессе, о ринге, где он добился первых успехов, о друзьях, о Галине, хотелось кричать, выть, биться головой о нары. И он упорно заставлял себя думать только о войне…

Батуми. Эшелон горнострелкового полка. Новороссийск. Четыре дня до нового года. И вдруг приказ, зимнее обмундирование, боезапас. Порт. Боевые корабли. Черные шинели морской пехоты. Холодный пронизывающий ветер на палубе минного тральщика. Куда их везут?

Ночью эскадра вошла в Феодосийскую бухту и внезапно обрушила всю мощь своей артиллерии на гитлеровские форты. Фантастически яркие, как гигантские люстры, осветительные ракеты повисли на парашютах над бухтой, со всех кораблей летели разноцветные трассирующие снаряды.

Семен дрожал от возбуждения и желания прыгнуть в шлюпку, добраться до берега и ринуться в бой на темной набережной, откуда летели на корабли ответные снаряды. Он не испытывал страха. Ожесточенный ночной бой казался ему почему-то захватывающей игрой. Даже разбитая в воде близ тральщика шлюпка, тонущие люди, удар снаряда в башню крейсера, крики раненых не испугали его.

Ему не терпелось увидеть гитлеровцев. Пробегая по набережной к двухэтажному дому, где шла яростная перестрелка, он увидел первого живого врага.

Немец стоял с поднятыми руками и выглядел очень высоким и худым, но лицо у него было молодое, сытое, только до крайности напуганное и оттого бледное. Из-под серо-зеленой шинели виднелось белье, видимо, выскочил в панике и сразу нарвался на наших. Оружия при нем не было, возле ног лежал большой солдатский ранец. Федя Земсков на бегу подхватил ранец, крикнув беззлобно немцу: «Что, фриц, попался! Теперь и мы с трофеями!»

До вечера Семен со своими необстрелянными товарищами много бегал, бестолково стрелял куда-то. Потерь в их роте не было, и его не покидало веселое оживление. Они с удовольствием отведали шпик, эрзац-конфеты и шоколад из немецкого ранца, и Федя кратко выразил общее мнение: «А жратва у фрицев добрая!»

Тем же днем случилось событие, которое до сих пор жалило сердце Семена. Было необычно для декабря тепло. Красноармейцы побросали стеганые телогрейки и шинели и в одних гимнастерках бежали по мощенной булыжником улице. Желто-белые из камня-ракушечника домики карабкались друг за дружкой по склону, словно спеша полюбоваться с гребня горы иссиня-серым шелком моря.

Из переулка вышла группа людей в грязных серых шинелях под конвоем моряка с трофейным автоматом. Это были наши пленные, освобожденные где-то в городе.

В книгах и в кино наши бойцы никогда не сдавались в плен. А эти выглядели такими жалкими, что, поравнявшись с одним из них, Семен презрительно сплюнул: «Шкура трусливая! В плену спасался!»

Небритое темное лицо пленного странно сморщилось, он сбился с ноги, ожег Семена горящими глазами, но сдержался, опустил голову, торопливо догнал своих.

Федор сурово сказал: «Зря ты его! Думаешь, сам он хотел?!»

Переспали они в бетонных ямах в порту. Ночью их засыпало снегом. Семен продрог в шинели и был рад, когда роте приказали очистить западную часть города от автоматчиков. Они с Федей бодро двинулись по улице, параллельной набережной, дошли до перекрестка. Семен замешкался на секунду, и Федя, опередив его, шагнул на мостовую. Хрустнул выстрел, и Федя, будто споткнувшись, упал ничком, подвернув под себя руки. Карабин его с лязгом стукнулся о булыжники, каска откатилась, обнажив русую голову.

Еще не понимая, в чем дело, Семен бросился к товарищу. Тонкий свист пули хлестнул его по ушам, холодок ужаса пробежал по спине. Семен метнулся на тротуар, укрылся за стеной углового дома. Еще две пули просвистели мимо. Семен ошалело смотрел на мертвого друга. Федя был строгим парнем, его придирки раздражали, но, погорячившись, Семен почти всегда признавал правоту товарища. И вот Феди нет. Горечь утраты сжимала сердце. «А ведь я шел первым!» – неожиданно подумал он, и его зазнобило: там, на мостовой, в лужице крови мог лежать и он, Семен.

Игра кончилась, смерть гуляла вокруг.

Потом он почувствовал, что рука его сжимает карабин. И тогда дикая ярость овладела Семеном. Четыре долгих часа, перелезая через заборы, перебегая по крышам, то ползком, то на четвереньках, добирался он до того чердака, откуда немецкий автоматчик держал под обстрелом улицу. Распластавшись, как кошка, крадущаяся по карнизу к воробью, Семен подполз к слуховому окну. Сбоку расстрелял в зловещую дыру всю обойму, потом перезарядил карабин, вскочил на ноги и в упор выпустил еще обойму. Весь дрожа, отер лоб, долго стоял на крыше. Федю он на закорках притащил в порт.

Потом было много боев, но никогда больше Семен не боялся, не испытывал отвратительного утробного страха. Он слепо верил в свою счастливую звезду и гордился бесстрашием. Говорили, что заполнили на него наградной лист. Но не довелось Семену надеть на грудь знак воинской доблести, затерялись следы его в госпитале да в запасном полку. И не искал Семен ничего, впереди много боев лежало, воюй, сержант, награды будут…

А потом злополучный осенний день, когда, отступая, он упал без сознания, раненный в голову и в плечо, на какой-то улице безвестного хутора…

Он так и не узнал, чему обязан был спасением: то ли редкому милосердию нашедших его немцев, то ли помощи товарищей по несчастью. Но, придя в сознание, он не обрадовался жизни, услышав отрывистую немецкую речь. Бывало, чтобы продлить свидания с Галиной, он заранее выучивал новые немецкие фразы, потому что забавно говорить о любви на чужом языке. А тут он содрогнулся от этих квакающих звуков и с болезненной ясностью вспомнил белую улицу Феодосии и горящий взгляд пленного, которого он так безжалостно оскорбил. «Вот оно как бывает!» – с отчаянием подумал он, понимая, что и ему смогут то же сказать и что никогда не избыть ему унизительного чувства вины перед человеком, который, как он теперь, попал в самую страшную беду – в плен…

IV

Засыпая, Семен будто провалился в бездонный колодец. Вынырнув, он сделал вздох – другой. Но не стоячая прозеленевшая вода была вокруг, а изумрудный простор, и от прохладно-ласкового объятия моря перестали зудеть ноги, грудь вбирала вольный морской дух, и новой силой наливалось тело.

Он головой пробивает накатившую солнечно-зеленую стену воды. Волна тащит его назад, на берег, а он не сдается, рвется вперед, встречая еще больший, шипящий пеной вал. Семен счастливо смеется. Ура, Галинка! Это ж открытие! Борьба с волной – превосходная тренировка…

Только почему у той волны эсэсовский шеврон на рукаве? Чьи это глаза на гребне набегающей волны? Они все ближе, ближе. Семен отступает, падает навзничь на камни, длинное лицо коменданта Вальтера склоняется над ним. «Вы меня оставлять, мой учитель? – комендант старательно выговаривает русские слова, его овчарка скалит клыки рядом. – Это нехорошо, очень даже, зеер шлехт… Альма вас любит, она находила. Вы обязан выучить меня русский язык. Я сохранить вам жизнь, абер… Ваш спина должен помнить мой урок. Я тоже учитель, о, да, гутес лерер…»

Комендант удаляется, похлопывая тростью по изжелта-черной спине Альмы. Пронизывает боль в лопатках… Но отчего вдруг стало так душно? Парит, наверно, к дождю… Его охватывает злобная радость. Дождь! Ему нужен дождь! Дождь – это сильнее Альмы. Надо ждать дождя… Вон уже тучи, вон молния, вот загремело…

Семен поднял набрякшие веки, когда второй выстрел раскатился где-то в центре села. Он провел рукой по лицу, отгоняя мух и стирая с липким потом остатки сна. Нагибая голову, прошел в угол. Сквозь щель в старой камышовой крыше улица просматривалась до заворота.

На одном порядке почти все дома уцелели, на другом – словно гигантский вихрь сорвал соломенные брыли с грязно-белых саманушек. Подорожники и молочаи сбочь проезжей части улицы пропылились. Могучая верба устало склонилась к обвалившемуся срубу колодца. А дальше – пробитый снарядом голубой купол церкви посреди грубой пестрядины соломенных, камышовых, тесовых крыш. И нигде ни души, точно никого не радует погожий денек.

Сон в пыльной духоте чердака не освежил Семена. К горлу снова подступала тошнота, хотелось есть. Он оглянулся и заметил возле люка глиняную миску. Борщ был постный и уже простыл, но в нем плавал кусок свинины из немецких консервов. Сидя на куче старой макухи и доедая обед, Семен услышал, как Маруся ввела в хату плачущую девочку.

– Мы с Клавкой иглались, – шепелявила она сквозь слезы. – А немец – паф-паф-паф. Клавка залевела и домой. И я домой побежала…

Маруся загремела ухватом, собираясь кормить девочку. Семен облизал опять пересохшие губы, подумав, что съел бы еще с полчугуна борща. В дверь сильно забарабанили, и в хату влетел Васька.

– Ты где ж это, бродяга, хвост завил с утра? Я тебе дам…

– Мамка! – всхлипнул Васька. – Мамка, дядю Гаврика схватили!

Семен распластался в пыли, припал к щели. Некоторое время внизу стояла нехорошая тишина. Тяжко скрипнула табуретка.

– Ты что мелешь, сынок? – чужим, сдавленным голосом спросила Маруся.

– Правда, мамка, я сам видел, – захлебывался мальчик. – Душегубка с Князевки до комендатуры подъехала. Мы с пацанами у пожарки заховались. Открывают сзади дверцу, выходит один, руки за спиной завязаны. Полицаев двое стояло. А он с лестницы ступил, одного полицая ногой как вдарит вот сюда! Потом другого – и тикать. Полицай раз выстрелил, другой – и свалил его. Насмерть убил. Второго выводят, а то ж дядя Гаврик! Мамка, он весь побитый, лицо в крови. А Гнедюк-полицай говорит: «Зараз созовем все село, пускай опознают, кто он есть. От тогда мы ему пропишем». Ну, я и побежал… Мамка, дядю Гаврика не повесят, как того партизана?

Маруся не вскрикнула, не заплакала, только сказала:

– Ох, вот она, беда неминучая!

Она уложила девочку на печь и долго шепталась с сыном. Семен не разобрал, о чем.

– Понял, сынок? – открывая дверь, спросила Маруся. – Гляди ж, никому не попадайся, иначе смерть и тебе, и нам с Лидочкой. А ежели кто пристанет, то разжуй бумажку и глотай. В ней тайна большая…

Семен представил себе положение Гаврика, и у него вчуже заныла спина. «Хана теперь Гаврюшке, – сказал он себе. – Повесят гады, как пить дать повесят!» Он отогнал непрошеную мысль, что хорошо бы выручить парня.

Чья-то палка застучала в окно.

– Эй, хто там в хате? Зараз на площу! Чуете?

– Чую, дядько, чую! Зараз иду! – крикнула Маруся. –  Лидочка, умница, полежи тут, пока мамка придет. Ой, правду Васька сказал. Господи, что ж будет? Неужто признают его?

Семен похолодел. Если Гаврика опознают, тогда и Марусе конец. И в хату сразу ж нагрянут! Он надел куртку, подпоясался, сунул за ремень плоский немецкий штык и с парабеллумом в руке долго глядел на дорогу, раздумывая: пробиваться, если придут, через крышу или спускаться в хату и там отстреливаться.

Время будто застыло. Солнце садилось, но было еще светло. С юга наносило сизую, с алым от зари подбоем тучу. Сильный ветер трепал подорожники, песчаные вихорьки метались по улице. «Влипну я теперь, – подумал Семен, не зная, что предпринять. – Хоть бы стемнело скорее, а сейчас куда ж соваться!»

Голосок девочки слабо звенел на печи. Семен вернулся к люку, глянул в щель. Девочка вертела ручкой самодельной мельницы-крупорушки и разговаривала с куклой, сделанной из щетки для побелки:

– А ты стой, Нинка, а то побью! Смотли, пока я молоть буду…

Звякнула щеколда. Задыхаясь от быстрой ходьбы, Маруся накинула крючок.

– Боже ж мой! Боже ж мой, какие люди! Ведь знают его, многие ж видели. И никто ж ни слова!

Девочка с радостным визгом бросилась к ней, но Семен уже не прислушивался. Он прислонился к борову печи и закрыл глаза. Кажется, пронесло! Он не боялся умереть, но глупо впороться тут, в мышеловке, не заплатив долга крови, – это страшнее смерти! Молочный зигзаг молнии ослепил его, оглушающе грохнул взрыв грома. Градом горошин застучал по крыше налетевший ливень. Холодная струйка пролилась Семену за ворот, он поежился, отодвинулся, отыскивая защищенное от дождя место. Ветер насквозь продувал темный чердак, сыпал вокруг брызги. Семен присел над люком. Девочка ровно сопела на печи. «Пора двигать», – решил он, но в монотонный шум дождя вплелся стук в дверь.

– Ты, сынок? – спросила Маруся в сенях. – Живой?

– А что мне сделается? – возбужденно засмеялся мальчик, гордый выполненным поручением. – Я и от дождя убег, вот чуть-чуть намочило. Все, мамка, сделал, как велела. Тетка Параска…

– Тише ты, окаянный, – зажала ему рот Маруся. – Девчонка услышит, ляпнет где ни то… Ну, говори…

Они пошептались, потом Васька опять громко сказал:

– Ой, мамка, я есть хочу, аж в животе бурчит!

– Ну, спасибо тебе, сынок, – устало сказала Маруся. – Молодцом ты у меня растешь. Батько порадуется на тебя. Давай присветим, я тебе есть подам. Да не чиркай по-пустому, бензин кончится, где брать!

– А мы, мамка, бензин из немецких машин в комендатуре с ребятами берем, – хвастливо сказал Васька, чиркая зажигалкой. – Дырочку в баке пробьем, котелок подставим, он и течет…

– Ты что говоришь, а? – ужаснулась Маруся. – Кто тебя посылал туда? – должно быть, она схватила Ваську за ухо, потому что он взвизгнул и захныкал. – Уши оторву, если сунешься еще! За литр бензина застрелят, как собаку! Садись, борща с мясом поешь… – Спустя минуту она вдруг заплакала, запричитала по-бабьи: – Господи, тут за вас вся душа изболелась, а теперь Гаврик попал. Что ему думается сейчас в том сарае? Ой, горе мне, горе! Один у меня на всем свете родной, вырос человеком, – и вот горе…

– Мамка, а дядя Гаврик в каком сарае, в пожарном? – спросил Васька, перестав стучать ложкой.

– А где ж еще! Мы ж стояли все, пока кинули его туда. Гнедюк и караулит его. А завтра…

Семен открыл люк и спустил ноги. Решение созрело внезапно. Васька попятился от бородатого мужчины, у которого за поясом торчал штык. Маруся прижала к себе сына, укоризненно глянула на Семена. Но он притянул Ваську и, ласково погладив по стриженой в кружок голове, спросил:

– Лом у вас есть, Василек?

Мальчик оглянулся на мать, но, видя, что ее не пугает незнакомый дядька, осмелел и отрицательно помотал головой.

– Ну, железяку потолще поищи.

– Железяка есть, – сказал Васька. – От старой тачки ось толстющая, принести? – и метнулся в сени.

– Сына доверишь мне, Маруся?

Женщина вдруг вспыхнула.

– Сеня, не дай бог… – растерянно сказала она.

– То видно будет, – сурово сказал Семен. – Один я не найду.

Он проверил обойму в пистолете, поправил штык за поясом. Васька, пыхтя, внес ржавую тележную ось.

– Такая пойдет, дядя? А зачем вам?

– Надо, – сказал Семен. – Ну, Василек, до пожарного сарая сумеешь меня проводить?

Мальчик просиял от догадки.

– Доведу, дядя, мы задами пройдем, а на площади я вас по тот бок сарая выведу. Идемте скорее, – и он доверчиво схватил Семена за руку, потянул его к двери.

Маруся накинула на сына пиджачок, склонилась над ним.

– Сыночек, ты ж слушайся дядю! Ой, будьте ж осторожны, осиротею я вовсе…

– Помолчи! – оборвал ее Семен. – Василька сразу верну. Ну, прощай, Маруся, не поминай лихом…

V

Семен и Васька вымокли до нитки, пока добрались до бывшего пожарного сарая, превращенного фельдкомендантом в тюрьму. Выждав минут десять, нужных мальчику на обратный путь, Семен прислонил к стене железяку и выглянул из-за угла. Он так бы и не увидел ничего в косой стене дождя, но в это время в пузыристых лужах десятками голубых стрел изломалась молния, и Семен разглядел под карнизом сарая мокрый нахохлившийся плащ с капюшоном.

Затаив дыхание, Семен подобрался на расстояние прыжка. Остальное было делом секунды. Полицейский со штыком в спине хрипло вздохнул, качнулся и, повинуясь обхватившим его рукам, безжизненно опустился на мокрую землю…

Спустя несколько минут мимо трупа полицейского прокрались в обнимку две фигуры. Они обогнули сарай и исчезли в переулке, выходившем на юго-восточную окраину села.

А над Марфовкой во всю силу свирепствовала буйная августовская гроза…

Мать и дочь