Преследования со стороны немцев сменились советской оккупацией. Поначалу приключения продолжались, и мы успешно маневрировали в разных рискованных ситуациях. Посольство Швейцарии наняло моего отца для организации посредничества с советским оккупационным контингентом. В то время швейцарцы представляли интересы западных союзников, так что его пост был достаточно важным. После того как союзники организовали собственные официальные учреждения, мой отец подал в отставку, посчитав, что продолжать работать на союзников слишком рискованно. Это было мудрым решением, позволившим ему избежать преследований в будущем. Однако меня, привыкшего к приключениям, такое положение вещей угнетало. Мне казалось, что для молодого человека вредно думать точно так же, как думает его пятидесятилетний отец. Я сказал отцу, что хочу уехать. «Куда же ты хочешь направиться?» — спросил он. «Либо в Москву, чтобы узнать побольше о коммунизме, либо в Лондон, потому что там есть Би-би-си», — ответил я. «Я знаю о Советском Союзе все досконально и могу тебе рассказать», — заметил мой отец. Так что мне остался Лондон. Добраться до британской столицы было непросто, но я все-таки прибыл туда в сентябре 1947 года.
Жизнь в Лондоне была нелегкой. У меня не было ни денег, ни друзей. Наполненный впечатлениями своей прежней активной жизни, я столкнулся с равнодушием лондонцев. Я был чужаком и в какой-то момент стал испытывать сильное одиночество. У меня закончились деньги. «Я достиг самого дна, — сказал я себе, — а теперь должен подняться. Это будет для меня важным испытанием».
Ожидая ответа из Лондонской школы экономики (куда планировал поступить), я подрабатывал помощником в бассейне. У меня было достаточно времени для чтения и раздумий. В том числе я прочел книгу Карла Поппера «Открытое общество и его враги». Она стала для меня настоящим откровением. Поппер считал, что в идеологии коммунизма и нацизма есть много общего: обе считают себя носителем истины. Поскольку человек не способен постичь абсолютную истину, то обе идеологии основаны на предубежденном и искаженном восприятии действительности, а следовательно, их насаждение в обществе возможно только путем репрессий.
Этой модели Поппер противопоставил принцип общественной организации, признающий, что истина находится вне границ нашего познания, а значит, необходимы общественные институты, позволяющие сосуществовать людям с разными взглядами и интересами. Он назвал такой принцип организации открытым обществом. Я, переживший в недавнем прошлом и нацистскую, и советскую оккупацию, полностью разделял идеалы открытого общества.
Я еще глубже погрузился в философию Поппера, который был философом, изучающим науку. Он считал, что научные теории не могут быть подтверждены (верифицированы) и к ним следует относиться как к гипотезам, допускающим возможность фальсификации. До тех пор пока гипотезы не фальсифицированы, их можно принимать как условно верные. Асимметрия между верификацией и фальсификацией позволяет найти решение для не решаемой другим способом проблемы индукции, а именно ответа на вопрос «Как некоторое число здравых наблюдений может быть использовано для проверки универсальности той или иной теории?». Замещение верификации фальсификацией отменяет необходимость в индуктивной логике. Я считаю это наблюдение Поппера его наиболее выдающимся вкладом в философию науки.
Я находился под большим впечатлением от философии Поппера, однако не принимал все его мысли на веру и продолжал читать множество других книг. К примеру, я был не согласен с тем, что Поппер называл доктриной единства научного метода, то есть применимостью одних и тех же методов и критериев для естественных и общественных наук. По моему мнению, между ними существует фундаментальная разница, заключающаяся в том, что общественные науки имеют дело с думающими участниками. Эти участники основывают свои решения на собственном несовершенном познании мира. Такая подверженность ошибкам создает сложность для понимания социальных ситуаций, отсутствующую в случае изучения природных явлений. По этой причине общественные науки требуют методов и стандартов, отличных от используемых в области естественных наук. Не всегда удается четко разграничить их: к примеру, к какой области наук относятся эволюционная психология или медицина? Тем не менее, как я уже объяснял в предыдущей главе, с моей точки зрения, различие между социальными и природными явлениями носит крайне важный характер.
Моя философия складывалась годами, а началось ее развитие, когда я был студентом Лондонской школы экономики, изучавшим экономическую теорию. Мне не очень хорошо давалась математика, и поэтому я подвергал сомнению предположения, которые лежали в основе предлагавшихся экономистами математических моделей. Теория совершенных рынков предполагает совершенное знание, а этот постулат находится в прямом противоречии с убеждением Поппера в том, что наше знание от природы несовершенно. По мере развития экономическая теория была вынуждена отказаться от предположения о возможности совершенного знания, однако эта гипотеза была заменена другими, позволившими делать повсеместные обобщения, соизмеримые с физическими законами Ньютона. Предположения приобретали различные причудливые формы, в результате чего появился вымышленный мир, признававший одни аспекты реальности, но игнорировавший другие. Это был мир математических моделей, описывавших мнимое рыночное равновесие. Я же гораздо больше интересовался не математическими моделями, а реальным миром, что и привело меня к созданию и развитию теории рефлексивности.
Теория рефлексивности не позволяет получить столь же однозначные результаты, как в физике Ньютона; скорее она выявляет наличие неопределенности, присущей ситуациям, участники которых действуют исходя из своего несовершенного знания. Финансовые рынки не склонны двигаться в сторону универсального равновесия — напротив, их участники часто предпринимают шаги в одном и том же направлении. На таких рынках присутствует элемент повторяемости, однако общая картина каждый раз выглядит неопределенной и уникальной. Таким образом, теория рефлексивности является частью теории истории. Вместе с тем ее вряд ли можно признать теорией в научном смысле, потому что она не дает объяснений и не позволяет делать прогнозы. Это, по сути, лишь концептуальная оболочка для понимания событий с участием людей. Тем не менее теория помогла мне впоследствии, когда я сам стал участником рынка. Гораздо позднее, когда успех на финансовых рынках позволил мне открыть собственный фонд, моя теория истории побудила меня заняться филантропией.
Мои философские изыскания не сильно помогли мне в годы студенчества. Я с трудом сдал выпускные экзамены. Возможно, я и предпочел бы остаться в безопасных академических стенах — более того, у меня были шансы получить место в университете штата Мичиган в городе Каламазу, однако мои оценки были слишком низкими, и мне пришлось выйти во внешний мир. После нескольких фальстартов я занялся арбитражными операциями, сначала в Лондоне, а затем в Нью-Йорке. Для начала пришлось забыть все выученное в годы студенчества, иначе я не смог бы успешно выполнять свою работу. Тем не менее обучение оказалось крайне полезным. К примеру, я применил теорию рефлексивности для разработки сценария потери равновесия в ходе циклов бум/спад на финансовых рынках. И мои усилия были вполне достойно вознаграждены, когда рынки вошли в стадию, которую я называю «территорией, далекой от равновесия» (в этот период все общепринятые модели равновесия потерпели крах). Я сосредоточился на выявлении ситуаций отсутствия равновесия и успешной игре в таких случаях. Накопленный опыт позволил мне опубликовать в 1987 году свою первую книгу «Алхимия финансов», где я изложил свой подход. Слово «алхимия» было использовано для того, чтобы еще раз подчеркнуть: моя теория не соответствует превалирующим в наше время требованиям к научному методу.
Достаточно спорным остается вопрос, в какой степени мой финансовый успех явился следствием моей философии, ведь теория рефлексивности не позволяет делать какие-либо определенные предсказания. Управление хеджевым фондом предполагает постоянное формирование умозаключений в условиях риска, а это может сопровождаться высоким уровнем стресса. У меня часто болела спина и присутствовали другие психосоматические виды боли — я получал от боли в спине столько же полезных сигналов, сколько от моей теории. И все же я придаю большое значение моей философии, и в особенности теории рефлексивности. Она так важна для меня и я ценю ее настолько, что мне было крайне сложно с ней расстаться, изложив на бумаге. Никакие формулировки не казались мне достойными или полными.
Мне казалось кощунственным излагать свою теорию в нескольких предложениях (подобно тому, как я сделал это несколькими строчками выше). Это должна была быть целая книга. Пытаясь разъяснить все до мелочей, я порой доходил до того, что с утра не мог понять написанного прошлой ночью. В итоге я оставил свои философские изыскания, вернулся к реальной жизни и стал всерьез зарабатывать деньги. Правда, у такого развития событий были и свои недостатки. Когда я впоследствии вновь обратился к моим исследованиям и опубликовал их результаты в «Алхимии финансов», то философская часть книги была расценена многими критиками как попытка самооправдания удачливого спекулянта. И вот тут-то я начал ощущать себя неудавшимся философом, однако продолжил гнуть свою линию. Однажды, читая лекцию в Венском университете, я озаглавил ее «Новая попытка неудавшегося философа». Лекция проходила в огромном зале, я смотрел на аудиторию с высоты кафедры. Вдруг я почувствовал непреодолимое желание сделать громкое заявление и провозгласил доктрину подверженности ошибкам. Это была лучшая часть моей лекции.
Проблемы с формулированием моих идей отчасти были связаны с концепциями подверженности ошибкам и рефлексивности, а также с тем, что я был недостаточно четок в формулировках и переоценивал личный опыт. В результате профессионалы, которым я бросал вызов, могли проигнорировать или выбросить из головы мои доводы лишь из-за технической неточности, не вдаваясь в суть аргументов. В то же время читател