Маленькая мама… Надо сказать, что они-то, эти ирландские отпрыски, успели вымахать! У всех четырех на лбу написано, что они «Келли», фирменный знак! Они Келли внутри и снаружи: один все теряет, ищет свои чемоданы на последней станции железной дороги, а свой атташе-кейс — в бюро находок; второй всегда опаздывает, у третьего все валится из рук, а у четвертого постоянно убегает молоко… Эти недостатки и достоинства, которые не существуют раздельно (умение «выпутываться», способности к языкам, вкус к путешествиям, пытливый ум), они унаследовали не от меня — меня удивляет и восхищает, что они так на меня не похожи. Время идет, и вместе с проходящими месяцами я начинаю понимать, что фраза «ты дала мне прекрасных детей», которую я сочла поначалу за унижение (хотя мы, Франси и я, не очень думали о том, чтобы эта «смесь кровей» оказалась «удачной»), то, что мы вытащили четыре выигрышных билета в лотерее жизни, доставило ему удовольствие.
Мне, во всяком случае, точно, потому что больше я не буду играть в эту лотерею. Для него все иначе: он бык в стаде, племенной производитель (он это доказал), в нем еще копошатся тысячи маленьких виртуальных телят, которые только и ждут, как бы им воплотиться в реальность; но надеждам, которые он возлагал на свою новую спутницу, не суждено, судя по всему, сбыться, как недавно сообщили мне сыновья. Они теперь регулярно видят ту, что окрестили «Шанталь Гойа»: «Если бы ты знала, как она „подделывается под девочку, сю-сю-сю…“» Нет, не знаю и знать не хочу… Она предложила им обращаться к ней на ты: «Я ведь не такая старая. Какие между нами „вы“? Впрочем, если вы даже этого и не помните, сообщаю: я вас знала совсем крошками». Да уж… Она не хочет, чтобы они обращались к ней официально: «Зовите меня просто Лор». «Мамой» она их не попросила себя называть.
Учитывая ее возраст, мало похоже, чтобы она этого хотела… Впрочем, в моих кошмарах это уже было: одна из моих бывших невесток приглашает моих сыновей на прием по случаю дня рождения ее мужа; там должно было быть много народа, и Лор — обязательно — со своими двумя девочками от первого брака: «Я знаю, что ваш развод еще не оформлен, но думаю, ты не против, чтобы твои сыновья…» Нет, конечно же, я не собираюсь запрещать сыновьям поздравлять своего дядю, пусть даже в плохой компании, но и появляться перед «всем Парижем» вместе с той, кто была и остается моей «врагиней», я тоже не собираюсь. Я сама совершаю над собой насилие, прежде чем изнасилуют меня: я «с ходу» даю свое согласие, без которого можно было и обойтись; потом я беру книгу, снотворное и, пока мои мальчики задувают свечи на именинном торте, засыпаю. Но тут же, помимо моей воли, оказываюсь среди них: они собрались все вокруг торта, а вносит его она, Другая, на торте надпись: «от Лор Казаль и шестерых ее детей…» Я с криком просыпаюсь.
О, я могу говорить что угодно, что угодно делать, но я плохо переношу то, что дети с ней видятся! И еще хуже, что они видят своего отца в ее объятьях, что они видят, как соединяются их губы, их тела:
— Лор и папа плохо ведут себя перед нами, — жалуется младший сын, — они то и дело обнимаются!
— Папа просто хочет тебе доказать, что он молодой! — со смехом отвечаю я, подумав (от избытка гордыни? от избытка надежды?), что эти сцены предназначаются скорее мне, чем детям. Моему «неверному» постоянно хочется взять реванш, — странно, можно подумать, что рогоносец он, а не я…
Я попросила детей не рассказывать мне больше, что они «там» видят и слышат, я предпочитаю не знать, куда они идут, и сколько раз в месяц они обедают в этой большой, чужой мне квартире на Шан де Марс, а сколько раз у друзей, которые выбрали не меня, у родственников, «которые больше мне не родственники». Слепая по собственному желанию (как когда-то с их отцом), я предпочитаю, чтобы они лгали мне, — по крайней мере молчали. Но и это умолчание отдаляет меня от них, у них, как говорят, своя жизнь, и мне в этой жизни остается все меньше и меньше места…
Иногда, и недолго, мне хочется, чтобы они меня поддержали, чтобы они меня поняли, мне необходимо опереться на их любовь. Но я тут же беру себя в руки: стараюсь сделаться легкомысленной, не давить на них. Я не хочу становиться их ребенком. Но матерью их я уже быть перестала.
Я есть, существую. Но кто я? Ни жена, ни мать, да и не писательница. Потому что теперь могу писать только об одной семейной паре: о Франси и Лор. Писать для него. Для нее — тоже, чтобы она смогла «обозреть» другую половину тех лет, которые мы с ней «разделили», чтобы она была вынуждена увидеть скрытый лик ее собственной жизни и ее будущего супруга — оборотную сторону медали. Мне бы хотелось предупредить ее: вы любите, Лор, вы любите мужчину, который любит, который любим (друзьями, коллегами, женщинами и даже профсоюзами!), но мужчина этот опасен. Раз вы любите его, опасность вас не пугает, наоборот: вы находите очарование в том, что она существует. Я это знаю, я прошла через это. Но когда через какое-то время вы начнете страдать, не говорите, что вас не предупреждали; расспросите «гарем», можете начинать уже сейчас — и вы узнаете, юная, хорошенькая Лор, что вы никогда не были единственной — ни единственной женой, потому что была я, ни даже единственной любовницей…
Он читает вместе с вами, наклонившись над вашим плечом, пока вы переворачиваете страницу: «Надеюсь, ты не принимаешь всерьез всю эту гадость? Катрин преувеличивает, выдумывает. У нее богатое воображение! Мифоманка, если хочешь знать мое мнение! Да что тут говорить: писательница, — этим все сказано!» И он властно захлопывает книгу, презрительно. Бросает ее под вашу кровать или, может быть, в корзину для бумаг. Но вы, Лор, вы-то прекрасно знаете, что я ничего не придумываю, даже ваши письма — вы ведь их узнали? Я больше ничего не могу придумать. Кончились романы! Сказительница умерла. После десяти тысяч и одной ночи Шахразада перестала очаровывать хозяина гарема, и хозяин гарема ее убил.
«Ты, конечно, не можешь написать книгу о своем разводе», — считают мои тетушки (с тех пор как муж ушел и его семья перестала быть моей семьей, с тех пор как сыновья отдалились от меня, я стараюсь восстановить свои детские связи, связи с Овернью, с моей «разросшейся семьей» — старенькими деревенскими кузинами, которые угощают меня на столе, покрытом клеенкой, горячим цикорием с заменителем сахара и раскрошившимся печеньем). «Однако заметь, девочка, ты права, что пишешь, — это успокаивает, отвлекает… Когда мой Эдмон слинял, я исписала целую тетрадку! Ах, бедолага, так он ее и видел! Послушай, Мелли, помнишь? Эй, глухня, я же с тобой разговариваю! Мелли становится туга на ухо, я должна кричать, а мне это трудно. Как трудно, если бы ты знала! Ведь у меня всегда было только одно легкое… Послушай, возьми еще печенья! Да-да, возьми! Ты молодая, былиночка моя, в твоем возрасте надо есть… Послушай, Мелли, ты тоже думаешь, что это хорошо, что наша малышка описывает свои несчастья? Это как повязка на ране, как они это называют по телевизору? Терапия». Я остолбенела: чтобы эти божьи одуванчики говорили о «терапии»… Вот уж никак не думала, чтобы психоанализ добрался до самого Комбрайя, да еще до «четвертого возраста»! Нет больше такой деревни, где бы не имелось своего мнения об Эдиповом комплексе, «сверх-я» и положительном влиянии «анализа»!
Моя мать, которая никогда не читала Фрейда, поддерживает медицинские воззрения своих двух сестер: «Не понимаю, какое удовольствие ты находишь в разговорах о своем муже… Однако если ты так „сублимируешься“… Вам, писателям, вообще везет: боль, комплексы — бумага все выдержит! Вы можете избавиться от самого плохого, от всей грязи, можете найти утешение!» Вы говорите — вдохновение? Нет, выживание. Роман — как плевательница, искусство — как выход, как носовой платок, как струя воды, как мыло и вода…
Как объяснить другим, что живопись, музыка, писательство могут служить очистительным средством только для тех, кто не художник, не музыкант, не писатель? Книга, посвященная моему мужу, приносит мне облегчение не потому, что я изливаю в ней свои жалобы, а потому, что я ее пишу: я работаю, сражаюсь со словами, борюсь с ангелом ночи — не крик излечивает, а стиль.
Итак, я теперь не писатель — я «выговариваюсь»; я уже и не мать — «можно было воспитать лучше» и, конечно, я не жена. Так кто же я? Может быть, просто женщина, но это совершенно новое чувство! Скорее, я уже существо бесполое, склеротическое, и воспоминания о прошлых жизнях вспыхивают у меня в мозгу, как молнии, я — то существо, которое сама с трудом узнаю, но мне вдруг стало казаться, что это существо еще может быть счастливо.
Я все поменяла и поменялась сама: новая женщина. Во-первых, я поменяла духи. Двадцать пять лет муж дарил мне «Фиджи» — ароматы двадцатипятилетней давности. Он хотел, чтобы я хранила его след? Или снова страх постареть? Какая разница, после того как он ушел, я выбрала другие духи — они пахнут не так свежо, запах более хмельной — им пахнут мои запястья, шея, воротник, я чувствую его в ямке груди, ими пропитались мои свитера; это мой запах — я погружаюсь в него, я в нем сибаритствую; и все мужчины, которые попадаются на моем пути, замирают, когда я прохожу мимо: «О, вы поменяли духи? Восхитительный запах, что это?» За мной остается шлейф желания, которое не лжет.
Изменились и вкусы. Теперь мне хочется чего-то более сладкого и более свежего на ощупь — не персики, не сливы — помесь одного с другим. Мне стала нравиться солнечная погода и голубое небо, мед, штокрозы, индийские платья, светлые цвета. Я все поменяла: купила новые фаянсовые тарелки, новые рюмки и стаканы, тряпки в цветочек, отрастила волосы, которые теперь, как пена, покрывают мою голову, стала меньше краситься и носить струящуюся одежду; и этим я не ограничилась: из экономной хозяйки я превратилась в транжирку (совсем как он), из совы — в жаворонка (тоже как он). Странно, в течение двадцати шести лет ритмы нашей жизни не совпадали: я со стоном просыпалась, когда он еще до зари вылетал из постели и устремлялся под душ, который начинал грохотать, как Ниагара, но когда я зачитывалась за полночь и свет мешал ему спать, взывать к моему милосердию начинал уже он. Беруши для меня, маска для глаз для него — счастливая семейная жизнь!