Первая женщина — страница 2 из 21

В то позднее утро, когда в воздухе кружился медовый аромат клевера, а мягкий горячий ветер смешивал его с лесным запахом хвои, ко мне подошел Коля Елагин и сказал удивительные слова:

– Я могу стать отцом.

– Как это? – только и вымолвил я.

– Могу! – повторил он.

Я не смел поверить.

– Хочешь, докажу? – произнес он шепотом и взял меня под локоть.

Мы углубились в лес.

«Неужели у него в лесу спрятана ото всех женщина или какая-нибудь из наших девочек, которая теперь ждет от него ребенка? – думал я. – Этого не может быть!»

Он поминутно оглядывался, и моя фантазия начала рисовать такие неправдоподобные картины, что по моей коже пробежал нервный озноб.

Коля Елагин был на два года младше меня, ему только исполнилось четырнадцать лет, но по возрасту он тоже попал в старшую группу, хотя чувствовал себя в ней неуверенно: у него были тонкие руки и был он так мал ростом, что походил бы на ученика пятого класса, если бы не очки, которые он носил. Очки были у него не дешевые пластмассовые, какие носит большинство школьников, а дорогие, в тонкой золотой оправе. Он привез с собой книгу, которой сильно взволновал меня. Книга была обернута в плотную рисовальную бумагу и на обложке синими чернилами было крупно написано: «Приключения Гекльберри Финна». «Я уже читал это», – сказал я. Но он, торжествующе взглянув на меня, шепнул: «Ты открой!» Я перевернул обложку и прочел: «Акушерство и гинекология». Он нашел ее минувшей весной на скамье в сквере возле своего дома и сразу спрятал за пазуху, сообразив, какое сокровище ему досталось. Дома он скрывал ее под матрацем своей кровати. А здесь в лагере держал не в тумбочке, куда при проверке мог заглянуть Меньшенин, а в своем чемодане. Фотографии из этой книги всколыхнули в моем воображении сильнейшую бурю. Все увиденное на них я мысленно приложил к нашим девочкам, и от этого они показались мне совершенно недоступными. В них сразу появилось что-то взрослое, чего совсем не было ни во мне, ни в других мальчиках.

Зайдя в лес метров на двести, Коля промолвил:

– Следи, чтобы никого не было!

И, расстегнув брючки, стал производить с собою опыт, о котором я давно был наслышан.

Я не мог скрыть своего разочарования.

– Я знаю, как это называется, – сказал я. – Но это вредно для здоровья.

Он не ответил.

– Я читал в брошюре в медицинском кабинете. Там написано, что как только этим займешься, больше не вырастешь ни на сантиметр.

Он не ответил.

– А я хотел бы вырасти еще сантиметров на пятнадцать, – сказал я. – У меня сейчас рост...

Вдруг лицо Коли Елагина уродливо искривилось, словно он испытывал страшную боль, он даже чуть слышно простонал, и от него к стволу дерева что-то прерывисто брызнуло, блеснув в воздухе.

Я смотрел на искаженные черты его лица с удивлением и страхом.

Но неожиданно он просветлел и улыбнулся.

– Видел? – восторженно сказал он. – У меня есть семя. Я могу быть отцом.

Мы пошли обратно в лагерь.

– Я мог бы тебе показать и в уборной, – сказал он доверительно – Но туда все время кто-нибудь заходит.

По пути он стал говорить о ссоре Болдина и Горушина, произошедшей в корпусе перед самым завтраком, но я не слушал его.

– Тебе было больно? – вдруг спросил я.

– Когда? – не поняв вопроса, удивился он.

– Когда ты это делал.

– Почему ты решил?

– У тебя очень искривилось лицо.

Коля остановился и некоторое время думал.

– Ты старше меня, и ничего не знаешь! – сказал он. – Оно искривилось от наслаждения.

IV

Слава Горушин – стройный прилизанный мальчик, одетый в модные техасы и красивые рубашки, которые он менял ежедневно, был сплошной стальной мускул. Он подходил к столу, опирался на него повернутыми назад ладонями, сгибал руки в локтях и делал над столом горизонтальную стойку. Затем, упруго выгибаясь в спине, он поднимал туловище вверх. Более всего потрясала медленность, с которой он совершал этот переход. Какую силу надо было иметь в каждой мышце, чтобы так свободно владеть своим телом! Оказавшись в вертикальном положении и выждав паузу, специально отпущенную на аплодисменты зрителей, он отклонял сомкнутые ноги в сторону и отпускал одну из рук. Теперь стойка была уже на одной руке. Он проделал этот ошеломительный трюк перед всеми в первый же день приезда, чтобы все сразу поняли, что равного ему нет. И все приняли его первенство как должное. Он занимался акробатикой с восьми лет в одной из лучших спортивных школ. На груди на пиджаке он носил взрослый значок «Мастер спорта». И каждый из нас, кто смотрел на этот значок, благоговел перед ним. Иметь звание «Мастер спорта»... Кто не мечтал об этом! Он рассказывал о знаменитых спортсменах, называя их по именам, словно они были его приятели, и в октябре должен был поехать на крупные соревнования в Москву.

В душе я воспротивился ему сразу. Меня мучила его власть над всей группой. Я держался чужаком, и, чувствуя это, он не трогал меня, не мог понять что я за птица и почему держусь в стороне. Но по сути дела я тоже подчинялся его власти – ведь я никогда не перечил ему и молчал там, где совесть подсказывала мне, что я не должен молчать. Он не мог жить без постоянного своего возвеличивания. Каждый день появлялась новая жертва, унижая которую с утра до вечера, он перед всеми подтверждал свое превосходство. Понизовский пытался сохранить достоинство тем, что мученически улыбался тогда, когда надо было врезать Горушину в морду, Коля Елагин униженно твердил: «Зачем ты меня обижаешь, ведь я тебе ничего плохого не делаю?», Карьялайнен открыто подхалимничал. Никто даже не думал о том, чтобы хоть как-то отомстить ему за свои унижения. И в лагере он был на хорошем счету. Меньшенин был с ним приветлив, руководитель по физическому воспитанию его обожал – ведь он мог без всяких усилий принести лагерю кубок или приз на межлагерных соревнованиях. Одна Вера была с ним так же сурова, как со всеми, во всяком случае не выделяла его из остальных и не называла ласково – Славик. Но с каждым днем я все яснее чувствовал, что и вокруг меня сжимается позорное кольцо его власти, что между мною и ним нарастает какое-то напряжение взаимной неприязни, и он только ждет удобного случая, чтобы и меня при всех положить на лопатки. Я очень боялся столкновения с ним. Я знал, что не только проиграю, но даже не сумею нанести ему сколько-нибудь ощутимый вред. И я ненавидел его за мой страх перед ним. Но как хотелось мне набраться храбрости и бросить ему вызов!

И вот сегодня утром вызов ему был брошен. Но не мной, а другим мальчиком – Андреем Болдиным, весьма слабым, законопослушным и молчаливым. Болдин сидел на корточках посреди прохода между кроватями, зашнуровывая свои кеды, и Горушин сказал ему:

– Бздилочка, дай мне пройти!

Болдин весь сжался под его взглядом и промолчал.

– Бздилочка, разве ты глухой? – продолжал Горушин.

– У меня есть имя, – сказал Болдин.

– Нет у тебя имени, потому что ты – бздилочка.

– У меня есть имя! – вздрагивая, произнес Болдин. – Мое имя – Андрей.

– Твое имя – Бздилочка. Передай папе и маме, чтобы они так и написали в твоем свидетельстве о рождении: Бздилочка – жертва аборта.

– У меня есть имя, – грозно процедил сквозь зубы Болдин. – А твое имя – скотина!

Все в корпусе замерли.

Пожалуй, и Горушин был удивлен.

– Что я слышу! – наигранно воскликнул он. – Может, кулаками помашемся?

Несколько секунд Болдин испуганно молчал.

– А? Бздилочка!

И вдруг, вскочив на ноги, Болдин в отчаянии закричал, громко, ясно, так что пути назад у него уже не было:

– Помашемся!

Они дрались в лесу на окраине лагеря со стороны, противоположной административному корпусу. Все старшие мальчики пошли смотреть их драку, хотя были уверены, что Болдин не придет или как-то откажется от драки. Но Болдин пришел и от драки не отказался.

Он встал в боксерскую стойку, совершенно неумело, наверное в первый раз в жизни, и набычился. Это было комично, и Горушин расхохотался. Потом, сжав свои стальные кулаки, он двинулся на Болдина, мгновенно пробил его защиту и стал избивать.

Болдин вскрикивал от ударов. Он уже не держал руки, как боксер, а отмахивался ими, как отмахиваются от осы, которая намеревается ужалить. Потом он заплакал, заревел в голос. Но при том продолжал размахивать руками, стараясь хоть как-нибудь достать Горушина. Никогда я еще не видел, чтобы человек и рыдал и дрался одновременно. Но он ничего не мог сделать с Горушиным. Ни один из его ударов не достигал цели. Зато крепкие кулаки Горушина били метко, не зная сострадания. Мы затихали, когда слышали один за одним звуки попаданий кулаков по лицу. Наконец Горушин ударил его прямо в нос. Болдин отпрянул назад, схватился рукою за нос. Сейчас же по его руке густо побежала темная кровь. Болдин ругался матом, плакал и размазывал кровь по щекам. Но она капала на футболку, и уже много красных клякс было на его нежно-голубой футболке.

– Ладно, свободен! – сказал Горушин. – А то изувечу! – сунул руки в карманы техасов и, насвистывая, будто он только что не человека избил, а выпил кружку компота, пошел в корпус. А избитый Болдин плача поплелся к умывальникам умыть лицо и отстирать футболку.

– Все равно... Честь дороже, – шептал он сквозь слезы.

Я смотрел Горушину вслед, как он уходит, руки в карманах, насвистывая, улыбаясь, мысленно догонял его, валил наземь и бил, бил, убивал! А он невредимый уходил все дальше.

Я пошел на гору в можжевеловые кусты, сел на землю и, обращаясь к кустам, к земле, к озеру, прошептал:

– Я трус! Что мне делать?

V

За все время, проведенное здесь, в лагере, меня никто из родителей ни разу не навестил. И я даже замер от неожиданности, когда Карьялайнен, вбежав в столовую, вдруг выкрикнул, глядя на меня:

– К тебе мама приехала!

Она была в красном приталенном костюме, летней шляпке, белых туфлях и с красной сумочкой на ремешке через плечо. В руке она держала плетеную сетку, в которую был вложен большой пакет. Она стояла у въездных ворот лагеря посередине между двумя декоративными голубыми елями, солнце ярко освещало ее, и вся она чуть заметно сверкала в его горячих лучах. Издали она показалась мне очень молодой.

Она сразу обняла меня и порывисто расцеловала.

– Господи, как я без тебя скучала! Какое счастье, что я смогла к тебе вырваться!

От нее пахло вином.

– Это – тебе!

Она передала мне плетеную сетку.

И пока мы шли до корпуса, все повторяла:

– Какое счастье, что я к тебе вырвалась, а?

В корпусе она села на мою постель, повалилась головой на подушку, но тут же встала:

– Покажи мне лагерь!

И по пути часто обнимала меня и целовала, так что встречные останавливались и глазели нам вслед.

Ей все нравилось.

Дорожки, по которым мы шли, были посыпаны песком, и клумбы аккуратно окопаны. Все строения блестели на солнце свежими красками – Меньшенин любил чистоту, и мы постоянно что-то подкрашивали, включая большие гладкие камни-валуны на центральной площади, выравнивали, даже куча угля возле столовой имела правильную четырехгранную форму.

– Пойдем в лес! – сказала мать. – Мне хочется на природу.

Мы свернули на зеленые мхи.

– Ужасно не люблю грозу! – говорила она. – В этом году так много гроз! Когда над головой нависают электрические тучи, я чувствую себя очень тревожно и как-то... – Она задумалась, подбирая нужное слово, но не нашла его. – Грибы есть? – спросила она и, не дожидаясь ответа, еще спросила: – Как у тебя отношения с ребятами?

Мы вышли на поляну, поросшую густой травой. Поперек нее лежала большая сосна, спиленная, очевидно, несколько лет назад, совсем сухая, с облетевшей хвоей.

Мать бросила сумочку на траву, села на ствол убитого дерева и вытянула вперед ноги.

– Ромашки! – воскликнула она. – Сорви мне несколько!

Я стал собирать разрозненно росшие цветы.

Было жарко. Вершины деревьев стояли в высоте неподвижно, и никого не было рядом с нами.

– Скажи честно, – вдруг заговорила мать, – ты не сердишься, что мы отправили тебя в лагерь, а не в деревню? У нас этим летом очень плохо с финансами. И когда папе предложили для тебя путевку... Семьдесят пять процентов ее стоимости оплачивает профсоюз! Было бы глупо отказаться, если совсем нет денег, правда?

– Мне здесь хорошо, мама, – соврал я. – Только не привози мне никакой еды.

– Почему?

Лицо ее выразило удивление.

– Я все равно все раздам.

– Ну уж нет! – возмутилась она. – Я купила тебе прекрасные яблоки.

– Я не могу есть один, когда вокруг другие.

– Но ведь им тоже привозят!

– Не всем.

– Ладно, больше не буду. Но это съешь сам! Вас хорошо кормят? Мясо каждый день?

Я кивнул.

– Вы растете, вам нужно есть мясо, – сказала она. – А молоко? Фрукты?

– Дают, – ответил я.

– Мне по пути рассказали, что ваш начальник лагеря – офицер в отставке, человек суровый, но очень честный, и следит, чтобы на кухне не воровали. Поэтому здесь хорошо кормят.

Она взглянула на меня:

– А ты еще вырос. Или мне так кажется?

И прищурилась, потому что была близорука.

– Какой я счастливый человек! – вдруг шумно вздохнула она. – Сижу в лесу, лето, мой взрослый сын собирает для меня цветы, а?

Она выпрямилась и положила руки на ствол дерева.

– Книгу об Атлантиде я найти не смогла, – сказала она. – Но я привезла тебе замечательную книгу о строительстве египетских пирамид. В ней много иллюстраций. Только будь с ней аккуратен. Я взяла ее с разрешения заведующей на свое имя.

Я собирал ромашки и чувствовал, что она глубоко несчастна сейчас, и ей все равно, есть ли грибы, как меня кормят и как у меня с ребятами. Часть ее внимания находилась в другой, неизвестной мне жизни, о которой я только смутно догадывался, и именно та жизнь была для нее главной. Я рвал цветы рядом с ее ногами и увидел, что ноги у нее худые и бледные, и летние туфли на них изношены, и сумочка, которая лежала на траве рядом с ее ногами, была сильно потерта – отслужившая вещь.

– Ты, наверное, думаешь: моя мама пьяница, – промолвила она хриплым голосом.

– Я так не думаю, – ответил я.

– Не можешь не думать. Даже если специально не думаешь. Нет, милый, просто жизнь очень печальна. Она все неслась навстречу. А теперь... – Мать скинула на траву шляпку и, наклонив голову, растрепала волосы. – Вот и все, что случилось. И ты, если в маму, рано поседеешь. А ты – в маму. Я это знаю. Никогда – слышишь! – не было ни одного человека ближе к моему сердцу, чем ты. И ты меня не осудишь. – Она встала. – Тебе теперь это непонятно. Будем возвращаться?

– Давай еще погуляем, – сказал я.

– Нет. – Она взяла у меня ромашки. – Автобус на станцию пойдет скоро. Я могу опоздать на электричку.

Когда мы вернулись в лагерь, автобус уже стоял у ворот, и под его брюхом что-то железное звонко билось о железное. Кулак ходил вокруг автобуса и протирал тряпкой стекла. Потом он залез в кабину.

Мать пошла к открытой передней двери.

– Мы, наверное, скоро разойдемся с твоим папой, – сказала она.

Пожала плечами.

Улыбнулась.

Глаза у нее были полны слез.

Она быстро поцеловала меня – подряд несколько горячих влажных поцелуев – и поднялась по ступенькам.

Железное стало бить о железное чаще. Автобус поехал, качнулся за воротами на выбоине дороги, повернул – я увидел в окне машущую руку матери с букетом ромашек. И он сразу исчез за деревьями.

И вдруг мне стало очень одиноко. Мне почудилось, что она скоро умрет и мы виделись в последний раз. И мне захотелось броситься за автобусом вслед, догнать его и посмотреть на нее снова, чтобы стереть в памяти ощущение, будто это было в последний раз.

Я шел обратно в корпус и думал: как может случиться, чтобы ее не стало, чтобы ее никогда нигде больше не было, сколько ни ходи и ни ищи? И мне почему-то вспоминалось со скорбным чувством вины перед нею, как она сегодня на поляне поднялась с поваленного ствола сосны, и сухие чешуйки коры пристали к подолу ее красной юбки, и я хотел сказать ей об этом, и все не говорил, и так и не сказал.

Она не умерла. Это ощущение было ложно. Оно существовало во мне самом. Но я навсегда запомнил тяжелый удаляющийся автобус и ее руку, машущую мне в окне.

Я вошел в корпус.

– Тебе жрачку привезли? – спросил Понизовский, косясь на пакет.

– Ешьте! – сказал я.

Достал из пакета книгу о пирамидах и побрел на гору к озеру. Я испытывал сильную жалость к этим оставленным яблокам, которые она заботливо выбирала на рынке и за которые отдала последние деньги. Но я знал, что ничего не возьму из привезенного ею. Именно потому, что жалость.

Я пришел на свое место в можжевельник, снял рубашку, майку, брюки, расстелил одежду на траве, лег на бок и раскрыл книгу. Перед моими глазами зарябили черные строчки со множеством вставок, сделанных латинским алфавитом, и цифровые сноски внизу страниц – «лат.», «франц.», «нем.». Я рассматривал фотографии пирамид, гравюры, на которых была изображена их постройка, планы расположения на местности, чертежи внутренних ходов. Книга была старая, безусловно очень дорогая. И вдыхая ее сухой застоялый запах, я понял: придет время и я побываю возле пирамид. Я увидел это так ярко, реально, словно это уже происходило.

Я подложил книгу под голову и стал смотреть в небо. Рваное облачко, похожее на прозрачный белый пар, проплыло в его глубине, потом там же, выпав из синевы, начала медленно кружить большая птица. Я следил за тем, как она уверенно описывает широкие поднебесные окружности, но прямо над моим плечом нависала зелено-седая ветка можжевельника. И ветка удерживала меня на земле. Я закрыл глаза, чтобы не видеть ее.

Солнце было горячим. Оно жарко пекло голые ноги, руки, живот. Я таял под его лучами. Лицо Коли Елагина осветилось, ожило под моими опущенными веками, и я почувствовал, что очень хочу попробовать совершить с собою то же, что он совершил тогда в лесу.

Я приподнялся с земли и открыл глаза. Никого не было вокруг.

Из-за горы с озера слабо доносились визги купающихся. Воровато озираясь, я обнажил себя, с удивлением чувствуя, как весь наполняюсь странной тревогой, будто внутри меня, в той тишине, которая еще минуту назад заполняла меня, когда я наблюдал за кружением в небе птицы, начал подниматься ветер. Ветер становился сильнее, он уже бушевал во мне, я задыхался, мышцы мои стали каменными. И вдруг... Они с силою выстрелили из меня в густую траву – эти матовые тяжелые капли. Напряженными глазами я смотрел на них и никак не мог восстановить дыхание и перестать вздрагивать.

«Значит, и я могу быть отцом!» – со счастием понял я.

VI