Первая женщина — страница 21 из 21

А дальше-то было что-нибудь?

Ведь дальше ничего уже не могло быть, конечно. Убив ребенка, Вера ответила мне сразу на все вопросы: хочет ли она, чтобы я со временем стал ее мужем, и видит ли наше с нею совместное будущее. Помню, много позже, лет, наверное, через семь после описанных событий, мне случилось говорить с одной старой цыганкой. Она подсела ко мне на скамейку все на том же Адмиралтейском бульваре, где мы впервые встретились с Верой после лагеря, и предложила погадать. Я был немного пьян, на душе было свободно. И меня почему-то развеселило появление цыганки, ее дремучее смуглое лицо, ее пестрый разноцветный наряд. Я достал из кармана деньги и, отдав ей, спросил: «Как наверняка узнать, любит женщина мужчину или нет?» Цыганка едва заметно усмехнулась, шевельнула усатой губой... «Сам не знаешь! – промолвила, помолчала и добавила: – Если хочет родить от тебя – любит, а если скажет, что теперь не время, что умнее подождать, – не любит. Нет для женщины большей сладости, чем нести в себе от любимого своего». Может, цыганка и не так красиво выразилась, но суть была такова.

Разумеется, все было кончено между нами. Я это почуял всем моим существом.

Да разве могло быть еще хоть что-нибудь после того, как она явилась ко мне на свидание, ею же назначенное, «пустая» и, что меня потрясло, ошеломляюще красивая, в короткой шубке, с распущенными волосами, какая-то даже новая, еще не знаемая мною? Разве могло быть хоть что-то после того, как я сказал, глядя ей в лицо: «Ненавижу тебя!»

А было.

И она повела меня за собой. И я покорно пошел, не в силах расстаться с ее желанным образом. Я пошел, люто ее ненавидя за ее чарование, колдовство и за то, что она имела надо мной такую бесспорную власть.

Мы снова стали встречаться. Делать это у Риты было нельзя, корабль ее поставили в док на ремонт, и она постоянно жила в своей квартире со своим морским офицером. И мы встречались где попало. Уезжали за город. Темным вечером забирались в какой-нибудь парк. Нашим укрытием от глаз человеческих стали деревья, кусты, заколоченное досками на зиму кафе на берегу залива, а нашим ложем – заледенелая скамейка или просто белый снег. Теперь, глядя в то далекое прошлое, не знаю, как лучше назвать этот короткий период наших отношений: умирание любви или умертвление любви. Мы ни о чем не мечтали, не строили никаких планов. Любовь не бывает без мечты. Любовь устремлена в будущее. Любовь живет завтрашним днем. Завтрашнего – у нас не было. Все, что мы хотели друг от друга, мы успевали получить в сегодняшнем. Но если кто-то скажет мне, что я не был счастлив там, у кромки залива, с нею вдвоем среди полного безлюдья, на снегу, дыша паром, ощущая жар ее урывками обнажаемого тела, путаясь в полах ее расстегнутой шубки, видя рядом на фоне белизны снега ее золотистое лицо с черными бровями и закрытыми очами, а вдали – громадный грузовой теплоход, плывущий по гладкой серо-стальной воде еще не замерзшего залива, если кто-то скажет мне, что я не был счастлив, то я отвечу не колеблясь: был! Не знаю, как можно было вновь целовать ее живот, в котором произведено было страшное убийство, который из храма превратился в мрачное место казни? Но я целовал, и жаждал целовать еще, и не насыщался. Кто ответит мне: любовью ли назвать все это? И если не любовью, то что такое любовь к женщине?

Но главное было сломано. Я это знал. И я видел, что и она знает. Я больше не хотел быть ее мужем, я больше не хотел, чтобы она была от меня беременна. То, что представлялось мне необъятным, оказалось до смешного маленьким; то, что было так сложно, так сокровенно, что ум не в силах был постичь этой тайны, вылезло на свет безобразно простым. Надо лишь воспользоваться услугами умельца и немного пострадать за прошлые наслаждения. Но страдания забудутся, а красота не увянет. И не исчезнут ни очарование, ни вожделение.

Я опять стал бояться Кулака – в этом был ответ на все.

Подошел Новый год. На улицах появились елочные базары. В школе обсуждали предстоящие каникулы.

А после Нового года мы перестали встречаться. Я звонил ей на фабрику, но она каждый раз говорила, что сегодня занята, и завтра занята, а когда сможет – не знает. Так пролетел январь.

В первых числах февраля она сама вдруг позвонила мне и сказала, что хочет увидеться и поговорить.

Наше последнее свидание состоялось на Невском проспекте возле Казанского собора. Мы не поцеловались, когда приблизились друг к другу. Мы молча пошли по проспекту среди множества людей. Я видел: отныне она не остерегается открыто идти со мной.

Мы шли рядом, но не за руку и не под руку.

– Я хочу тебе сказать, – заговорила она, – мы больше не будем встречаться.

– Почему? – спросил я, на нее не глядя.

Она остановилась.

– Я выхожу замуж.

– Здорово... – только и сумел проговорить я.

Я ожидал, что она скажет про какие-нибудь перемены в отношениях с Кулаком, или она нашла себе другого возлюбленного. Но услышать так сразу: «Выхожу замуж!» То есть, все уже решено.

– Но ведь ты замужем, – сказал я, посмотрел ей в лицо и вдруг увидел, что она очень изменилась. Необыкновенно похорошела. Она была прекрасна.

– Я развожусь с Володей.

– Когда?

– Совсем скоро. Через несколько дней.

– И что он?..

– Володя? О нем говорить нет смысла. Зачем?

– Ладно. А кто тот... за которого ты выходишь замуж?

– Военный летчик. Капитан по званию. Мы вместе уезжаем на Дальний Восток.

Я взял ее за руку.

– Нет, Вера, – тихо заговорил я. – Это не так. Нет. Я не смогу без тебя.

Какая глупость было все это говорить.

– Прости! – сказала она. – Впервые ко мне пришло счастье. Ничем не омраченное. О каком я мечтала. И ничто не мешает моему счастью. В этом нет ни моей, ни твоей вины. Просто так получилось. Но у тебя вся жизнь впереди. А мне откладывать некуда.

Я молчал.

Неожиданно мне вспомнились те военные самолеты, которые промчались над нами. Какая-то мистическая связь прослеживалась между моим желанием летать, моей любовью к самолетам, теми самолетами над змеиным островком и тем, что, бросая меня, она выходила замуж за военного летчика.

– Не таи на меня ненависти, – вновь заговорила она. – Может, если бы не пришел в мою судьбу ты, не пришел бы и он. Я с тобой освободилась от своего прошлого, от какой-то долгой неудачи, тоски, от всего, что закрывало свет. Я тебе очень благодарна за это. Я тебя всегда буду помнить.

– Ты меня любишь? – вдруг спросил я.

Она молчала, потупя взгляд. И сердце мое сжалось в ожидании ответа.

– Я люблю его, – сказала она. – Теперь я пойду. И ты не догоняй меня.

Легонько, но твердо оттолкнувшись от моей руки, она пошла по проспекту.

Я больше никогда не увижу ее лицо. Потому что, уходя, она ни разу не обернется. Спустя минуту она исчезнет в толпе. Я захочу рвануться за нею вслед, и не рванусь, что-то удержит во мне этот порыв.

Потом я пойду в обратную сторону, чувствуя, как расстояние между мною и ею увеличивается. Я достану сигареты, буду идти и курить. Когда сигарета кончится, я закурю вторую. Когда кончится вторая – третью.

Какой был день тогда? Какое число? Вспоминаю только, что было много рыхлого снега и работали снегоуборочные машины.

Я шел по проспекту.

Я был брошен женщиной.

Другой мужчина был предпочтен мне.

«Пожалуйста! Можешь уезжать на свой Дальний Восток! – мысленно говорил я ей, спиной видя, как она удаляется. – Мне теперь все равно. Я тоже найду себе другую. Вон их сколько! Теперь у меня есть опыт. Я стал совсем другой. Я знаю так много всего, чему ты меня научила. Уезжай! Я забуду тебя! Я не стану о тебе вспоминать!»

Я не забуду ее никогда. Мало того, ни одну женщину после нее я не буду любить так сильно, так преданно, так искренно! Уже через три дня после прощания меня охватит тоска и я начну скучать без нее, томиться, страдать ужасно; не находя себе места, я буду часами мысленно разговаривать с нею, делиться каждым моим новым впечатлением, я буду дарить ей все, что сочтут привлекательным мои глаза, будет ли то красивая вещь в магазине или фантастическое небо над городом. Я буду бродить по тем местам, где мы бывали вместе, – под окнами квартиры Риты, по набережной Мойки возле моста. Однажды, мучимый тоскою, я позвоню на фабрику, и, пока буду набирать на диске телефонного аппарата номер, мне будет казаться, что сейчас произойдет чудо и я услышу в трубке ее голос, но мне ответят, что она больше здесь не работает. И тогда я наконец поверю, что ее нет в этом городе. А потом тоска уйдет и придет печаль. Но печаль, в отличие от тоски, чувство светлое. Печаль будет уже не по ней, но по ушедшему отрезку моей жизни. Как всегда рвался я в будущее, словно мне было тесно в настоящем, и одновременно так трагически, с такой скорбью провожал в свое прошлое что-то уже произошедшее, случившееся, прожитое. Так будет всю жизнь. И никогда у меня уже не будет первой женщины, будет вторая, третья, много женщин, но первой навсегда останется она.

Впрочем, будет еще момент, когда любовь моя к Вере вновь вспыхнет ярким огнем, мгновенно, неожиданно. Случится это поздней весной. Но прежде в мою жизнь войдет смерть. Придет она оттуда, откуда ей прийти было невозможно. И несмотря на то, что я уже видел в моей жизни смерти других людей, все равно эта смерть тоже навсегда станет для меня первой.

Двухэтажный глухостенный дом, весь выкрашенный в коричневый цвет, прятался в парке в стороне от больничных корпусов. Он специально был построен без окон и в отдалении от других зданий.

Слово «морг» отвратило меня. Безобразное в своем начертании, оно излучало холодные лучи, достигавшие тела даже сквозь зимнюю одежду. Буквы были черные, прямоугольные, без закруглений. Однако существовала и другая сила, наперекор отвращению и состраданию звавшая внутрь мрачного дома – посмотреть, увидеть своими глазами.

Затаясь сердцем, мы вошли всем классом во главе с директором школы и учителями в высокий зал, освещенный лампами дневного света, где уже находилось десятка два незнакомых нам людей. Каждый звук был усилен высотою потолка – всхлип, кашель, жужжание неоновых трубок. Посреди зала на квадратном возвышении чернели два открытых гроба. В левом по грудь в цветах лежал Вилор с твердым восковым лицом, которое ни одним мускулом не ответило нам, когда мы, растянувшись цепочкой, окружили возвышение, в правом – его мать. Перед возвышением стоял Иван Григорьевич, сложив руки внизу живота, чем-то похожий на обиженного ребенка, и понуро, безучастно смотрел на жену и на сына. Его волосы клоками торчали во все стороны. Потом он поднял кустистые брови, приоткрыл рот, высунул свернутый трубочкой язык и так и оставался с поднятыми бровями и высунутым языком до самого конца прощания. Учительница биологии положила в ноги Вилору цветы. И все мы по очереди стали подходить к нему и класть цветы, сегодня утром купленные школой в цветочном магазине и распределенные между нами поровну. Все понимали: слова невозможны. И мы молчали, смущенно переглядываясь. Потом явились два человека с крышками от гробов и закрыли ими мертвых. Гробы вынесли на улицу и затолкнули через квадратную торцевую дверцу в один из автобусов, ожидавших возле морга. Автобусы поехали, выбрасывая из выхлопных трубок в морозный воздух горький дым. Нас же отпустили. Гурьбой мы шли через больничный парк, выбрались на близлежащую улицу, кто-то увидел в одном из домов булочную и через минуту появился из нее, держа в руке бублик. И все сразу устремились в булочную, и каждый покупал бублик, и все выходили жуя, и у всех щеки были раздуты от той жадности, с которой каждый набивал свой рот хлебом.

Вилор... Он гонял на велосипеде и зимой. На глазах у своей матери он вылетел из подворотни на заснеженную улицу, делая красивый вираж с наклоном. Шла грузовая машина. Он успел увернуться, чтобы обогнуть ее сзади, но не заметил позади машины прицеп. Он попал между машиной и прицепом. Мать, бросившаяся к нему на помощь, увидела сразу, что сын ее мертв. Она взвалила его на себя и унесла домой. Когда подъехали милиция и «скорая помощь», их уже не было на месте происшествия. По следу дошли до парадной, поднялись на четвертый этаж. Квартира, в которую вел след, была заперта, как потом выяснилось, и на замок, и на крюк. Никто не ответил на звонки. Взломали дверь. Вилор лежал в объятиях матери на двуспальной кровати. Оба были мертвы. Каким образом толстая, больная и немолодая женщина дотащила свое дитя до парадной и по лестнице на четвертый этаж? Где нашла такие силы? Ведь Вилор был тяжелый, крупный юноша.

И я остался на нашей камчатке один. Теперь уже один совершенно. Хорошо, что до выпускных экзаменов оставалось лишь несколько месяцев. Дома у меня лежал в столе заграничный альбом с фотографиями гоночных автомобилей, который незадолго до гибели Вилор дал мне посмотреть. И я теперь не знал, как поступить с этим альбомом. Я решил, что его надо вернуть. Через неделю после похорон, вечером, я пришел в их квартиру. Иван Григорьевич открыл мне. Он долго стоял неподвижно, глядя на альбом, и мне было очень жаль его, потому что я видел, что сделал ему больно. Но этот альбом не принадлежал мне, я не мог его утаить. Потом он прошел в кухню, несколько минут хлопал там дверцами шкафчиков и холодильника и появился с большой дорожной сумкой.

– Возьми! – заговорил он. – Вы живете плохо. Возьми! Пригодится. – И вдруг обнял меня, болезненный, тяжелый, и зарыдал. – Только живи, мальчик! Вся жизнь – случай. Нет ни правды, ни справедливости. Но надо как-то выжить. Сохрани себя!

На улице я раскрыл сумку. Она была набита дорогими продуктами – шпротами, красной рыбой, коробками конфет, завернутыми в кальку палками твердокопченой колбасы, банками красной икры и крабов.

Весна не торопилась. Весь март стояли сильные морозы. По воскресеньям пригородные электрички были переполнены лыжниками: одни ехали в Кавголово или Юкки кататься с гор на слаломных лыжах, другие прокладывали лыжню в рощинских и зеленогорских лесах, на заливе сотнями чернели на льду любители подледного лова. Мать постоянно мерзла и, обняв себя за худые плечи, твердила: «Как мне надоел этот холод! Господи, как он мне надоел!» Лишь к середине апреля резко потеплело, сразу кругом потекло, наверстывая упущенное время, застучало капелями, засверкало на солнце, разлилось бескрайними лужами. К майским праздникам снег исчез повсеместно. На стены домов водрузили многоэтажные портреты вождей, в Неву вошли военные корабли Балтийского флота, первого числа по улицам прошествовали демонстрации, утопая в хаосе красных знамен, лозунгов и разноцветных надувных шариков. Портреты провисели до девятого мая – Дня Победы над фашистской Германией, и когда наконец красные даты миновали, когда была разобрана на площади правительственная трибуна и отпущены в свободное море крейсеры и подводные лодки, по вершинам деревьев, словно дым, легко, полупрозрачно побежала новая молодая зелень. Однако должны были подойти еще три-четыре дня непременных для города холодов, когда среди, казалось бы, уже наступающего лета столбик термометра резко падал вниз – начинался ледоход. Взломанный лед из Ладожского озера шел по всем многочисленным коленам дельты Невы в Финский залив. Это было очень красивое зрелище. Уже деревья были зелены и цветы на клумбах высажены, а через город по реке непрерывным потоком двигался лед.

В один из таких дней мать попросила меня отнести ее двоюродной сестре, моей тетке, работавшей бухгалтером в Филармонии, благодаря чему я с детства имел возможность бесплатно проходить на концерты симфонической музыки, дефицитное лекарство, которое сумел достать Аркадий Ахмедович. Тетка жила недалеко от Конюшенной площади. Вход на лестницу, где находилась на последнем этаже ее квартира, был со двора. В этом же доме был большой продуктовый магазин. Мать дала мне лекарство, денег, чтобы я купил тетке в подарок маленький тортик, и я отправился в путь. Я преподнес тетке тортик, выслушал от нее, как я вырос и возмужал («У тебя настоящие усы!» – воскликнула она), выпил с нею чашку чаю и, распрощавшись, спустился во двор. В левом его углу с тыльной стороны магазина возле распахнутой служебной двери были сложены деревянные ящики. И вдруг я увидел Кулака. Я узнал его мгновенно, хотя он был одет в длинное демисезонное пальто и кепку. Он сидел на поставленном на попа ящике, широко расставив ноги. Напротив него также на ящике сидел грузчик из магазина. И между ними стоял третий ящик, на котором блестела почти допитая бутылка водки, стаканы и банка килек.

И сердце мое при виде этого человека забилось часто, тревожно.

Они были заняты разговором и не обратили на меня внимания. Я вышел через подворотню на залитую ярким светом улицу и остановился в волнении. Как будто я вновь встретил ее, услышал ее голос. Я стоял под аркой и щурил глаза на весеннее солнце. Потом я вернулся во двор, пересек его по диагонали до теткиной лестницы, выждал минуту в парадной и опять зашагал к подворотне, стараясь теперь пройти как можно ближе от них. Я понял, что они и во второй раз могут не заметить меня. И, решившись, подошел.

– Чего надо? – буркнул грузчик неприветливо.

– Вы не узнаёте меня? – спросил я Кулака. – Я с машиной вам помогал. В лагере...

– Пионер.

Кулак протянул мне руку.

Мы пожали друг другу руки, и наступило неловкое молчание.

Я был здесь лишним. Но мне так хотелось хоть что-нибудь узнать о Вере.

– Какие успехи? – спросил Кулак.

– Школу заканчиваю, – ответил я.

– Учись-учись! – криво усмехнулся он и добавил: – Присаживайся! Гостем будешь.

Грузчик указал мне на ящики:

– Бутылку поставишь – хозяином станешь!

Это был коренастый широкоплечий мужчина лет тридцати пяти. Поверх толстого свитера на нем была надета еще белая магазинная куртка, грязная и рваная на рукаве.

Я взял себе ящик, сел рядом с ними и поскорее закурил, чтобы чем-то занять руки.

Они со звоном сдвинули стаканы.

Я понял: они не предложат мне выпить.

Кулак оттопырил нижнюю губу, потянул носом, прислушиваясь к тому, как водка прошла в его утробу.

Только теперь я увидел, что он сильно постарел, обрюзг, и по щекам пролегли вертикальные морщины.

– Как ваша машина? – спросил я.

Он сунул в рот кильку и, зажевывая ее хлебом, ответил:

– Машина на колесах. И в гараже. Помнишь, на чем она была?

– На чем?

– На чурбаках. Так вот – она уже не на чурбаках, а на колесах. И в гараже.

– Вы ездите на ней?

– Нет. Она еще не может ездить. Много работы с двигателем. Но она уже на колесах.

– Кильку бери! Угощайся! – сказал мне грузчик.

Это было равносильно унижению. Он принимал меня за малолетку, а может, просто за дурака. Зачем закуска без водки?

Но повинуясь его словам, я взял кильку, и теперь у меня оказались занятыми обе руки: в одной дымилась сигарета, в другой, зажатая в подушечках пальцев, висела килька, с которой капал рассол.

– А Меньшенин? Начальник лагеря? – спросил я.

И поскорее положил кильку в рот.

– Жив, – отозвался Кулак. – Трепались: два месяца – и на кладбище! Он еще сто лет протянет!

– Передайте ему от меня привет.

– Поеду – передам. Разливай до конца! – кивнул он грузчику.

Грузчик плеснул остатки водки в стаканы.

– А как Вера Станиславна? – наконец спросил я.

И все во мне замерло. Мне почему-то почудилось, что я сейчас узнаю, что она никуда не уехала и находится где-то рядом, совсем близко от нас.

Кулак посмотрел на меня мутноватыми, вдруг озлобленными глазами, и спросил:

– Вера Станиславна? Это кто?

Я похолодел.

– Старшая пионервожатая, – проговорил я неуверенным голосом.

– Ах, старшая пионервожатая! – воскликнул он. – Как же, как же!

И я почувствовал: грозное облако накрыло нас.

Кулак развел в стороны ручищи и замахал ими, как птица крыльями.

– Улетела!

– Улетела? – пробормотал я в смущении. – Куда?

Не мог же я выдать ему, что давно знаю об этом, и не задать вопрос.

– Далеко. На Дальний Восток. С летчиком, чтобы одной не было скучно.

Я нервно пожал плечами.

– Бросила меня жена моя, пионер. Еще о чем спросишь?

Надо было уходить. Но я как прирос к ящику.

– Ладно тебе, – сказал грузчик. – Улетела и улетела. Не переживай!

– Нет, не ладно, – грозно заговорил Кулак. – Летчик с блондинкой летят в самолете. А блондинка – моя жена. Не ладно! Но я им хороший подарок на этот дальний перелет преподнес. Отличный подарок. Они его никогда не забудут. Я этого летчика метелил, на нем живого места не осталось. У меня кулаки – сталь! А ей, родимой, – по сердцу! За все сразу! Восемь лет ни одного разочка не тронул, а тут вложил от души! У ног моих на полу целый час корчилась вот с такими глазищами, руками воздух цапала, не знала, то ли продышится, то ли сдохнет на месте. И никакой жалости!

Мне теперь трудно вспомнить последовательность всего произошедшего. Сквозь какое-то мелькание, туман, сумбур, помешательство я увидел свою руку, с размаха летящую в лицо Кулаку.

Он сразу схватился за лицо, а я от удара, потеряв равновесие, упал на бок.

И сейчас же я вскочил на ноги.

Грузчик тоже вскочил со своего места, совершенно не соображая, что вдруг произошло и как теперь поступать.

Кулак провел ладонью по губам, потом взглянул на меня.

Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.

– Неслабый удар, – мрачно произнес он. – Для твоего веса неплохо. Но если ты теперь не объяснишь мне, почему ты меня ударил, то через минуту здесь от тебя будет лужа.

Он поднялся с ящика, громадный, в распахнутом темном пальто, сделал ко мне шаг и закрутил мою куртку у меня на груди в свой кулак.

– Так почему?

Я молчал.

Он тряхнул меня, повалил, действуя только одной рукой, на спину и стал волохать из стороны в сторону по асфальту, словно хотел мною вытереть двор.

– Почему? – повторял он. – Почему?

– Потому что я любил ее! – заорал я ему в лицо.

– Любил... Веру?

Он был потрясен.

– Когда?

Он продолжал прижимать меня к асфальту. Из его руки нельзя было вырваться. Да я и не пытался вырваться. Даже если бы я вдруг сумел вырваться, неужели мне теперь позорно спасаться бегством? Я смотрел ему прямо в глаза.

– Это там, в лагере? – спросил он. – А... она тебя?

Но я уже не мог ему ответить. Я весь был один мой ненавидящий взгляд, направленный ему в глубину зрачков. И он понял, что этот мой взгляд и есть утвердительный мой ответ.

– Ты.. ее... трогал? Ты прикасался к ней?!

Его тяжелый кулак оглушил меня.

На меня рухнули ящики.

Дальше все было как во сне.

Я катался в куче ящиков, дергаясь от ослепительных ударов, которые сыпались на меня один за другим.

– Вова! Вова! – кричал грузчик. – Убьешь! Наврал он! Дурак! Пацан! Убьешь насмерть!

– Не наврал! – хрипел Кулак. – Этот не наврет!

С трудом грузчик оттащил его от меня.

– Оставь! Пусть лежит! Он не скоро поднимется! Я тебе еще бутылку ставлю, только оставь! Срок получишь! И я тут с тобой! Все равно все то – отрезанный ломоть!

Кулак вырвался из его рук, подбежал ко мне и с размаху ударил ногой в бок. Боль была так остра, что я, даже сквозь свое полубессознательное состояние, закричал.

– Не отрезанный! Для меня – не отрезанный! – прохрипел он.

И быстро пошел прочь.

Я смутно видел его темную удалявшуюся в подворотню фигуру. Наконец она растаяла в ярком солнце.

Грузчик склонился надо мной:

– Алё! Ты жив?

Рот мой был полон крови.

Он поднял меня, усадил на ящик.

– Не упадешь? Я тряпицу принесу, утру тебя. Не хватало мне здесь милиции!

Щурясь от боли, я с трудом провел ладонью по лицу. Вся ладонь густо измазалась в крови. Я обтер ее о брюки и опять провел ею по лицу.

В голове моей глухо гудело, я сплевывал кровь на асфальт и видел вокруг себя эти яркие красные плевки.

Грузчик вернулся с мокрой холодной тряпкой и стал вытирать мое разбитое лицо.

– Идти сможешь? – спросил он. – А то тут на виду очень.

Поддерживая меня под руку, он втолкнул меня через заднюю дверь в служебное помещение магазина, провел по коридору мимо мешков и ящиков к умывальнику и сам открыл мне кран.

Я стал умываться ледяной водой, сильно бьющей из темного медного крана.

– Ну ты даешь, парень! – бормотал грузчик. – Он мог убить тебя, как муху. – И вдруг спросил заискивающим голосом: – Чего, на самом деле было у тебя с его Веркой? Не может же быть! Скажи, что придумал!

Я молча умывался, и он понял, что я ничего не скажу ему.

Он дал мне грязное вафельное полотенце, и я вытер им руки и лицо.

Потом он вывел меня тем же путем обратно во двор и сказал уже зло, властно:

– Дуй отсюда! И никогда сюда не приходи! Не дай боже тебе еще раз сюда прийти!

Я прошел подворотню и оказался на улице.

Меня шатало. Очень сильно болели правая нога и бок. Но я уже начал ясно видеть, и в мозгах моих прояснилось. Пожилая женщина, проходя мимо меня, с ужасом меня оглядела.

«Наверное, я хорош, если она так испугалась, – подумал я. – Надо отсидеться в каком-нибудь укромном месте».

Я пошел в Михайловский сад. Там я сел на пустую скамью в глубине кустов за детской площадкой и долго сидел, постепенно приходя в себя. Потом в общественном туалете еще раз умылся, более тщательно, даже застирал брюки. И осторожно ощупал живот. В животе нигде не было больно. Хорошо, что он ни разу не сумел попасть мне ногой в живот и в пах.

Ехать в транспорте в таком виде было нельзя. Я побрел пешком. Было далековато, но я решил, что это к лучшему. По дороге обдумаю случившееся.

Во рту еще накапливалась кровь, и я сплевывал ее в урны, низко наклоняясь, чтобы не привлекать к себе внимания.

«Главное, не оказалось бы дома матери! – думал я. – Но она утром обещала, что после работы поедет к Аркадию Ахмедовичу».

Я вышел к Неве. Неожиданно и резко меня ослепила сверкающая белизна.

На одном из гранитных спусков я спустился по веерообразной лестнице к воде.

Река была сплошь покрыта льдом. Единой массой он двигался по течению вместе с черной весенней водой в каменных берегах, на которых светлели друг за другом разноцветные пятна зданий. Над плывущим льдом висели на тугих крыльях черноголовые чайки. Шпиль Петропавловского собора прямым разорванным лучом горел в воде, которая оставалась между крупных льдин зеркально гладкой. Льдины пересекали его золотое отражение, и оно от этой прерывистости мерцало.

Я смотрел на льдины. У меня сильно болела грудная клетка. Его последний удар ногой был очень болезненным. Спустя несколько дней мать заставила меня пойти к врачу, и сделанный рентгеновский снимок показал, что у меня сломано нижнее ребро. Но несмотря на мучительную боль, я ни о чем не жалел, я знал, что сегодня совершил что-то очень важное в моей жизни. Я долго ждал от себя: смогу ли я это совершить? И вот: совершил! Не случайность открыла ему правду, не посторонний человек, не с Верой вдвоем застал он меня испуганным любовником. Я сам открыл ему все. И пусть теперь эта правда уже ничего не меняла в моих отношениях с его бывшей женой, но я наконец рассчитался за мой грех перед ним. Моя любовь сегодня впервые очистилась от лжи, от чего-то гнусного, мелкого, недостойного настоящей любви. Я больше не был в долгу перед ним. Я больше не боялся его. Я чувствовал себя настоящим мужчиной. И не важно, что это случилось так поздно. Важно то, что это случилось. Я стоял над движущейся во льду рекой. И вдруг я понял, что вместе с этой свободой от лжи, которую я только что обрел, я обрел и другую свободу – я почувствовал, что здесь, сейчас, вместе с этим освобождением ушла от меня и она, Вера Брянцева, моя первая женщина, ушла навсегда, и отныне она лишь прошлое мое, она невозвратима, как невозвратим ни один период жизни человека, ни одно прожитое им мгновение, и место в моем сердце впервые вновь свободно.

Пройдет десять лет, и я буду стоять на этом же самом спуске к воде напротив Петропавловской крепости, и в моих объятиях будет трепетать, чуть приподнявшись на носках, чтобы губы наши могли слиться в поцелуе, другая женщина. Имя этой женщины будет... Впрочем, я еще не знаю ее имени. Ведь эти десять лет еще не прожиты мною.

Я стоял над рекой, и светло было вокруг. Внезапная радость предчувствия нового охватила меня, как охватывает тело странника свободный вольный ветер. Как всегда волновали меня предчувствия, предощущения, какие-то странные, но сладостные полеты мечты вперед сквозь время и назад сквозь время, эти удивительные ощущения и состояния то прозрения будущего, то какой-то давней, быть может, еще дожизненной памяти – я был тут, я видел это! И пусть эти сверкающие секунды были кратки, они, как мелкие драгоценные камни, были рассыпаны по всей моей жизни, и это мгновенное духовное прозрение всегда было оптимистично. Возможно, что-то было даже и большее в этих внезапных озарениях, предвидениях, духовных взглядах, смущениях, неясных движениях души, странностях пейзажей, потерях ощущения времени. Но – что? Я пока не в силах был постичь.

Возле самых моих ног, подо мною и впереди меня, и справа и слева, шурша, сталкиваясь, сближаясь друг с другом и удаляясь друг от друга, двигались льдины. Солнце крестообразно вспыхивало в талом ледяном крошеве, которое плыло рядом с ними. И громадный мост с выгнутыми железными пролетами частями отражался в свободных пространствах зеркальной воды. А в небе поперек движения льда бесшумно летели крупные облака.

Еще не прожитая мною, моя будущая жизнь смотрела на меня отовсюду.