Первенцы русской свободы — страница 21 из 69

приятности совместной с ними жизни. Если был в Кишинёве человек, общение с которым могло быть плодотворно и значительно для Пушкина, то таким человеком был Раевский. Пушкин не знал о том, что Раевский был членом тайного общества, и его нелегальная деятельность оставалась неизвестной Пушкину. Он и впоследствии, очень интересуясь судьбой Раевского, никак не мог уяснить себе сущности его процесса, тайного и преступного элемента его деятельности. Но, без сомнения, от Пушкина не могло укрыться то идеалистическое возбуждение, которое привело Раевского к вступлению к тайное общество, и не оставляло его во всё время деятельности по делам общества; понятно, Раевский, как и все молодые заговорщики, не сознавал своих политических убеждений, своего образа мыслей. В эпоху 1820—1823 годов и в Кишинёве, и в Каменке, куда съезжались на свои собрания будущие декабристы, Пушкин жил в атмосфере политических разговоров: стоит только вспомнить, что в этот период в Кишинёве находились и Мих. Фёд. Орлов, и Раевский, и Охотников, и Липранди, принадлежавшие к Союзу благоденствия. Пушкину суждено было только подозревать своих знакомых и друзей в принадлежности к тайному обществу, только догадываться, что где-то вне сферы его зрения эти люди занимаются чем-то тайным, недозволенным и страшным, таким, что может кончиться очень плохо. Быть может, помимо политических убеждений, Пушкина тянул к этим людям ещё скрытый, но чувствуемый художником трагизм их жизни. Возможность трагического конца жизни освещала этих людей особым светом. В одной из черновых тетрадей Пушкина, хранящихся в Румянцевском музее (№ 2368, лист 38-й), мы встречаем следующий рисунок: вал и ворота крепости, на валу виселица и на ней пять повешенных, а сбоку страницы приписка: «я бы мог, как тут на…» Внизу опять тот же рисунок и начало фразы: «И я бы мог». В этой заметке, относящейся к 1826 г. и к казни пяти декабристов, набросанной невольно, не предназначенной для других, не нужно искать указаний на фактическую историю жизни Пушкина; рисунок и заметка свидетельствуют только о том волнении, которое возбуждал в нём трагизм деятельности декабристов. Дальше мы увидим, что Раевский был одним из немногих людей в Кишинёве, к которым поэт относился с полным уважением.

У Раевского была одна общая черта со многими декабристами, в особенности с декабристами-писателями,— своеобразный патриотизм. Возвысившись до идеального представления о высокой цели жизни и «благе родины», посвятив свою деятельность самоотверженной любви к своим соотечественникам,— и Раевский, и многие другие не могли освободиться от чувства национальной исключительности и нетерпимости. <…> Наряду с этой нетерпимостью необходимо отметить стремление к национальной самобытности,— борьбой за самобытное, национальное содержание определяется значение литературной деятельности декабристов. Раевский в своих разговорах с Пушкиным не раз утверждал, что в русской поэзии не должно приводить ни имён из мифологии, ни исторических лиц Греции и Рима,— что у нас то — и другое есть своё. К достоинствам Раевского нужно отнести его образованность, его солидные и большие знания, в особенности в области исторических наук. Наконец, Раевский был поэтом и, следовательно, мог быть судьёй поэтических произведений. Вот те данные, которые, во всей их совокупности, не были ни у одного из кишинёвских приятелей Пушкина и которые вызвали дружбу Пушкина к Раевскому и выдвигают последнего на первое место в кишинёвской толпе друзей поэта. В общении с Раевским на Пушкина мог ещё действовать темперамент поэта и заговорщика. Человек громадной энергии, редкой силы воли, пылкий и горячий, он всегда находился, по выражению Липранди, «в весело-мрачном» расположении духа.

Соберём теперь разбросанные данные, освещающие картину отношений Пушкина и Раевского[234]. В своём письме к Жуковскому от 13 января 1826 года Пушкин, перебирая все свои связи, могущие компрометировать его в глазах правительства, на первом месте вспоминает о Раевском. «В Кишинёве я был дружен с майором Раевским»,— пишет Пушкин. Вот его собственное показание о характере отношений к Раевскому. Пушкин бывал у Раевского и часто встречался с ним у Липранди. Эти встречи очень часто сопровождались спорами «всегда о чём-нибудь дельном»; из чтения «Воспоминаний» Липранди выносишь такое впечатление, будто споры — специфическая особенность отношений Раевского и Пушкина. Первый был очень резок в своих возражениях, но Пушкин, не переносивший резкостей со стороны собеседников, выслушивал их от Раевского и не обижался. Липранди подметил, что Пушкин иногда завязывал споры с видимым желанием удовлетворить своей любознательности; поэтому-то он не оскорблялся резкими выражениями своего оппонента, а, напротив, как казалось Липранди, «искал выслушивать бойкую речь Раевского». Пушкин, очевидно, находил пользу в этих спорах, так как не раз, через день, два после таких бесед, обращался к Липранди, обладавшему большой библиотекой, за книгами, которые имели отношение к предмету спора. Между прочим, Пушкин условился с Липранди на тот счёт, что если у него, Липранди, не найдётся нужных Пушкину книг, то Липранди будет доставать их у других лично для себя, скрывая, что они предназначаются поэту. Эти споры, по свидетельству Липранди, очень содействовали расширению умственного кругозора Пушкина и обогатили его знания, особенно в области исторических наук; очевидец приводит следующий любопытный факт: «Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь; человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других; но на другой день взял „Мальтебрюна“»[235]. Сохранилась записочка Пушкина к Раевскому, как раз свидетельствующая об их книжных отношениях: «Пришли мне, Раевский, Histoire de Crimée[236], книга не моя, и у меня её требуют. Vale et mihi faveas»[237]. Едва ли эта «История Крыма» не занадобилась во время работ над «Бахчисарайским фонтаном»[238].

В памяти Липранди осталось несколько споров Раевского с Пушкиным. Один раз Пушкин оспаривал приведённое выше мнение Раевского о том, что в русской поэзии не должно приводить не русские имена; не один раз в своих беседах они обращались к вопросу о месте ссылки Овидия (кстати, у Раевского было своё прозвище для Пушкина — «Овидиев племянник»). В спорах часто затрагивались, конечно, темы политические и исторические, но, кроме этих тем, Пушкин беседовал с Раевским о литературе. Липранди пишет об этих спорах: «Так как предмет этот меня вовсе не занимал, то я не обращал никакого внимания на эти диспуты, неоднократно возобновлявшиеся»[239]. Только один спор, по теме своей тоже отчасти литературный, сохранился в памяти Липранди. «Помню очень хорошо,— пишет он,— между Пушкиным и В. Ф. Раевским горячий спор (как между ними другого и быть не могло) по поводу „режь меня, жги меня“; но не могу положительно сказать, кто из них утверждал, что „жги“ принадлежит русской песне, и что вместо „режь“ слово „говори“ имеет в „пытке“ то же значение, и что спор этот порешил отставной фейервекер Ларин, который обыкновенно жил у меня. Не понимая, о чём дело, и уже довольно попробовавший за ужином полынкового, потянул он эту песню — „Ой жги, говори, рукавички барановые“. Эти последние слова превратили спор в хохот и обыкновенные с Лариным проказы»[240].

Пушкин и Раевский сыпали остроумием в своих беседах. В одну из них Раевскому пришла мысль приспособить известную песню о Мальбруге, отправившемуся в поход, к смерти известного фронтовика, подполковника Адамова. По почину Раевского и при усердном содействии Пушкина из переделки получилась сатира, затронувшая многих лиц по начальству.

Когда 6-го февраля 1822 года был арестован Раевский, — и совершенно внезапно порвались тогда и его личные сношения с Пушкиным,— Пушкину, жившему у Инзова, пришлось узнать о готовящемся аресте Раевского, и он за день до ареста, 5 февраля, предупредил своего друга. Вот как рассказывает сам Раевский об этом:

«1822 года, февраля 5-го в 9 часов пополудни, кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришёл. Я курил трубку, лёжа на диване.

— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Алекс<андр> Сергее<вич> Пушкин.

— Здравствуй, что нового?

— Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.

— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток С<абанеева>… но что такое?

— Вот что,— продолжал Пушкин.— С<абанеев> уехал от генерала [Инзова]. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твоё имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил — приложил ухо. С<абанеев> утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго ещё продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов С<абанее>ва ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.

— Спасибо,— сказал я Пушкину,— я этого почти ожидал, но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям, отзывается какой-[то] турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдём к Липранди,— только ни слова о моём деле»[241].

Раевский был отвезён в Тираспольскую крепость. Несмотря на строгие предписания, всё-таки была возможность видеться и говорить с ним. Липранди, в середине 1822 года, нашёл случай поговорить с Раевским во время его прогулки по глазису крепости. Раевский передал ему своё большое стихотворение «Певец в темнице» и поручил сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание