аздавило исследователя. „Подавляющее большинство из того, что им написано в нецензурном роде, состоит из самого грубого кабацкого сквернословия, где вся соль заключается в том, что всякая вещь называется по имени. Барков с первых слов выпаливает весь немногочисленный арсенал неприличных выражений, и, конечно, дальше ему уже остаётся только повторяться. Для незнакомых с грязною музою Баркова следует прибавить, что в стихах его, лишённых всякого оттенка грации и шаловливости, нет также того почти — патологического элемента, который составляет сущность произведений знаменитого маркиза де-Сада… В Европе есть порнографы в десять раз более его безнравственные и вредные, но такого сквернослова нет ни одного“[709]. Но, кроме сквернословия, следовало бы отметить в Баркове простонародный юмор, реалистическую манеру и крепкий язык. В той борьбе, которая шла в литературе против высокого штиля, Баркову тоже надо отвести маленькое место. Пушкин не стал учеником Баркова: помимо его собственного отказа от подражаний Баркову, можно сослаться и на то, что барковщины, как сквернословной струи, вообще в произведениях Пушкина нет. От крепкого словца, которое встречается у Пушкина, нельзя восходить к термину барковщины. Кажется, в лицейской жизни Пушкина был период барковского уклона. Недаром лицеисты в одной „национальной“ песне пели про Пушкина:
А наш Француз
Свой хвалит вкус
И матерщину порет…
Можно было бы с барковским периодом лицея связать „Тень Баркова“, балладу, свидетельство о которой, исходящее от Гаевского, мы привели выше. Любопытно, что и тот автор заставляет Баркова призывать к подражаниям ему, Баркову, и предлагать свою скрыпицу, свой смычок.
…Изо всех певцов
Никто так…
Хвалы мне их не нужны.
Лишь от тебя услуги жду —
Пиши в часы досужны!
Возьми задорный мой гудок,
Играй, как ни попало!
Вот звонки струны, вот смычок,
Ума в тебе не мало.
Не пой лишь так, как пел Бобров,
Ни Шаликова тоном,
Шихматов, Палицын, Хвостов,
Прокляты Аполлонам.
И что за нужда подражать
Бессмысленным поэтам?
Последуй ты . . . . . . .
Моим благим советам.
И будешь из певцов певец,
Клянусь . . . . . . . !
Ни чёрт, ни девка, ни чернец
Не вздремлют над тобой.
Впрочем, герой баллады „Тень Баркова“ — поп; ирония и в том, что именно попу Барков предлагает петь барковским слогом[710].
„Монаха“ Гаевский, на основании отзывов товарищей, назвал поэмой, сочинённой в подражание Баркову, но и свидетельство самого Пушкина, и поверхностное даже знакомство с „Монахом“ не позволяют нам принять этой неверной характеристики. Отметим, что и в области откровенно порнографической литературы Пушкин предпочитал французские образцы и высоко ставил выдающегося представителя этой литературы Алексиса Пирона. „Пирон“,— по словам Пушкина,— хорош только в таких стихах, в которых невозможно намекнуть, не оскорбляя благопристойность». Пирон в известном смысле стоит Баркова.
Но, отвергнув решительно Баркова, Пушкин остался при Вольтере и «Девственнице»[711]. Быть может, выпады против монахов и попов инспирированы борьбой Вольтера с церковью и её служителями. Правда, выступление против монашества не ставилось главной задачей «Монаха».
Приёмы построения поэмы подсказаны «Девственницей» — деление на песни с подзаголовками, дающими содержание, отступления от основной темы в сторону лирических излияний, полемические выпады, авторские признания и размышления, иронический тон. Но источников литературных мотивов «Монаха» надо искать не только у Вольтера, а и у других французских авторов. Б. В. Томашевский наметил в своей работе общие линии литературной традиции, в которой развивался замысел «Монаха», и подобрал значительный материал для сближений, но подлинный источник эпизодов «Монаха» остаётся неизвестным, хотя, по уверенному утверждению Б. В. Томашевского, мотивы этих эпизодов являются традиционными во французской литературе. По мнению исследователя, точно указать все источники «Монаха» можно лишь после углублённого и длительного обследования литературы, известной Пушкину-лицеисту. Пусть так, но и теперь изучение схожих мест даёт повод к заключению о замечательной для подростка-автора самостоятельности в распоряжении материалом, на него влиявшим. Он сам заявляет, что стремится к известной самостоятельности и только подражателем он себя не хотел бы считать.
Такую же самостоятельность он обнаруживает в отношении к иным источникам, о которых сейчас пойдёт речь. И здесь пока не можем указать непосредственных источников мотивов Пушкина. Он выбирает свой сюжет, черпает подробности из окружающей его действительности, сражается с отсталыми и бездарными представителями российской словесности…
От иностранных источников «Монаха» перейдём к русским. Для суждения о самостоятельности Пушкина в выборе сюжета «Монаха» привлечём материал житийной литературы. Происхождение сюжета «Монаха» вскрывается легко: это обработка сказания, взятого из русской житийной литературы, именно из жития архиепископа Новгородского Иоанна[713].
Житие Иоанна Новгородского написано в самом конце XV в. Неизвестный автор, создавший житие, в своё время смущался чрезмерной легендарностью сюжета, сам «неверием одержим был»[714]. Источники «жития» восходят к переводным легендам византийской письменности. Житие получило широкое распространение; оно известно во многих рукописях, вошло в пролог и Четьи-Минеи[715]. Привожу краткое содержание той части жития, которую можно сближать с «Монахом». Беру его из пролога. Архиепископ Иоанн отличался благочестивой жизнью. Дьявол хотел его попугать, но был им побеждён. Начал дьявол трепетать в рукомойнике, святой же закрестил умывальницу крестом. Дьявол человеческим голосом запросил отпустить его: сила креста палила его, и он не мог дольше терпеть. И приказал святой дьяволу отнести его в Иерусалим. Верхом на бесе съездил в Иерусалим, поклонился гробу Христову и в ту же ночь вернулся и освободил беса от запрета. Бес наказал святому молчать о ночном путешествии, но Иоанн не посчитался с наказом беса, рассказал кое-кому об этом. Дьявол решил отомстить святому и обличить его в блуде. Приходили многие из первых лиц города к Иоанну за благословением, и вот дьявол много раз показывал посетителям то сапоги женские, то мониста и многое другое. Посетители сильно смущались. А раз дьявол преобразился в деву, пошёл впереди посетителей, а затем забежал за келью святого и стал невидим. Новгородцы пришли в негодование и пустили плот со святым вниз по Волхову. А плот чудом божиим пошёл вверх по реке, и новгородцы поняли, что святой стал жертвой бесовского искушения[716].
Это «Житие Иоанна» из книжного памятника стало «народным» (в условном смысле термина), вернее крестьянским, изустным. Порождением «Жития» являются многочисленные легенды. Приводим одну из таких легенд, записанную в средине прошлого века в Пермской губернии и напечатанную А. Н. Афанасьевым[717]:
«Какой-то архимандрит встал к заутрене; пришёл умываться, видит в рукомойнике нечистый дух, взял его да и заградил крестом. Вот дьявол и взмолился: „выпусти, отче! какую хошь налож службу — сослужу“. Архимандрит говорит: „свозишь ли меня между обедней и заутреней в Иерусалим?“ — „Свожу, отче, свожу!“ Архимандрит его выпустил и после заутрени до обедни успел съездить в Иерусалим, к обедне поспел обратно. После забрали как-то справки,— все удивились, как он скоро мог съездить в Иерусалим, спросили его, и он рассказал это».
Нельзя отрицать точек соприкосновения между житием и поэмой Пушкина: и в житии, и в поэме Пушкина предметами искушения являются части женской одежды, и здесь, и там способ поимки беса схож — освящённой водой, и наконец — это главное — и Иоанн и Панкратий, герой поэмы, совершают путешествие в Иерусалим на бесе. Но всё же, осторожности ради, не следует поддерживать утверждения о заимствовании Пушкиным сюжета непосредственно ни из жития Иоанна, ни из крестьянского его пересказа.
В самом деле непосредственным источником сюжета «Монаха» нельзя признать ни жития, ни легенды. Можно говорить о заимствовании отдельных мотивов. Стоит рассмотреть, как использовал Пушкин мотивы жития и легенды. Их три: 1) искушение монаха, 2) заклятие дьявола и 3) поездка на чёрте.
По первому мотиву: части женской одежды в «Житии» выполняют не ту роль, что в поэме Пушкина. В «Житии» дьявол показывает их посторонним и соблазняет их на дурное мнение о монахе. У Пушкина дьявол показывает их монаху и соблазняет его. Эта разность не позволяет считать этот житийный мотив прототипом. В литературе апокрифических житий можно указать примеры «искушения», гораздо ближе стоящих к «Монаху». Так в повести о Макарии римском рассказывается об искушении пустынника. Макарий вышел однажды посидеть пред входом своей пещеры. И вот он видит брошенное кем-то женское платье. Пустынник недоумевал, откуда оно; однако взял его и унёс в пещеру, набожно сказав: «Господи, что ся деет в пустыне сей?» На следующий день он нашёл другую вещь из женского туалета и также поднял и унёс в пещеру, но после этого не мог всю ночь заснуть «от разжения беззакония»; вышедши из пещеры погулять на третий день, он увидел женщину,— и т. д.